слезами, если не укроется в его объятиях. И Улав мало-помалу махнул рукой на все свои благие намерения о воздержании и дозволял ей все глубже и глубже вовлекать себя в любовный угар, — к тому же Ингунн была так хороша собой! Однако же страх и угрызения совести, будто вечные муки, гнездились в его сердце. Когда Ингунн засыпала, прильнув к его груди, он, лежа рядом, горько страдал; страдал оттого, что она была столь простодушна в своей любви; казалось, ей были чужды и страх, и раскаяние. Тайком выбираясь от нее на рассвете, он испытывал лишь усталость и печаль.

Он боялся, как бы она не попала в беду еще худшую. Но не в силах был сказать об этом девушке. И уж вовсе не осмеливался признаться, будто боится, как бы дело еще больше не отяготилось. Ему и на ум не приходило, что можно оспаривать законность их помолвки. Но нынче место, которое он все эти годы занимал в усадьбе, нежданно предстало как бы в другом свете. К нему никогда не относились иначе, чем к родным детям Стейнфинна, но даже при том, что родители все эти последние годы так мало пеклись о детях, все равно многое было до крайности странно. Ведь ни Стейнфинн, ни Ингебьерг ни разу даже не упомянули о женитьбе Улава на Ингунн, а Стейнфинн ни разу не справился, как управляют имением его будущего зятя. Правда, Улава не жаловал Колбейн, но на это, может быть, и не стоило обращать особого внимания — тот бывал часто высокомерен и недружелюбен ко многим. С хвастливыми, горластыми сынами Колбейна Улав никогда не мог сдружиться. Но он не думал, что тому есть иная причина, кроме одной: они почитали себя взрослыми, а его — ребенком. Но если они все время смотрели на него как на человека, который должен стать их родичем… Все это вдруг показалось ему более нежели странным. «Бывший у меня на службе», — сказал о нем Стейнфинн — но ведь он, Улав, никогда не получал жалованья в усадьбе, так что нечего и обращать внимание на слова приемного отца — это лишь хитроумное измышление, придуманное, дабы избавить Улава от кары за то, что он ходил со Стейнфинном в поход, когда тот убил Маттиаса.

Улав с Арнвидом стали подниматься в горы, направляясь через пашни к северу, в сторону леса. Они остановились у голых, поросших мхом скал. Отсюда видны были дома, стоявшие внизу на склонах гор и окруженные со всех сторон лесом.

— Давай-ка посидим здесь, — сказал Улав. — Тут уж никто нас не подслушает.

Но сам продолжал стоять. Арнвид сел, глядя на своего молодого друга.

Улав сдвинул белесые брови — его светлый вихор так отрос, что почти закрывал их; оттого и лицо его казалось еще более широким, круглым и угрюмым. Его твердые бледные губы были сурово сжаты, а взгляд — строптив, но невесел; за последние недели Улав заметно повзрослел. Чистая, невинная ребячливость, которая была ему так к лицу и так красила его еще и потому, что вообще-то он казался рослым и серьезным, истаяла, как роса на солнце. Печать серьезности, уже совсем иной, чем прежде, лежала на хмуром, измученном лице Улава. Светлое лицо его, обрамленное золотистыми кудрями, уже не выглядело свежим, как раньше, а было истомленным, под глазами же легла синева.

— Ты никогда прежде не говорил, что был на моем обручении с Ингунн, — сказал Улав.

— Мне всего четырнадцать годков тогда минуло, — ответил Арнвид. — И толку в том мало: был, не был — одна цена.

— А кто другие свидетели? — спросил Улав.

— Отец мой и Магнус, мой брат, Викинг и Магнхильд из Берга, Туре Бринг из Вика с женой — а других не знаю. В горнице было полно народу, но не припомню, чтобы среди них были знакомые мне люди.

— А кто-нибудь сопровождал моего отца?

— Нет, Аудун, сын Инголфа, приехал один.

Помолчав, Улав сказал, садясь на землю:

— Изо всех свидетелей никого не осталось в живых, кроме Магнхильд и Туре из Вика, но, может, они назовут еще кого-нибудь.

— Пожалуй!

— Ежели только захотят, — тихо молвил Улав. — Ну, а ты, Арнвид? Может статься, ты не в счет как свидетель, раз тогда годами не вышел, но ты-то об этом что думаешь? Как, по-твоему, обручили нас с Ингунн в тот вечер или нет?

— Да, — твердо сказал Арнвид. — Я всегда считал это дело верным. Разве ты не помнишь, они велели тебе надеть ей перстень на палец?

Улав кивнул.

— У Стейнфинна, верно, где-нибудь хранится этот перстень. Ты бы мог признать его? Он был бы, пожалуй, надежным доказательством.

— Перстень я помню хорошо. Он был с печаткой, моей матушке принадлежал; там на зеленом камне вырезаны ее имя и лик богоматери. Отец обещал этот перстень мне — помнится, мне пришлось не по нраву, что я должен был отдать его Ингунн. — Он усмехнулся.

Они немного посидели молча. Потом Улав тихо спросил:

— Ну, а ответ, который дал мне Стейнфинн, когда я беседовал с ним об этом деле? Как он тебе показался?

— Не знаю, что и сказать, — ответил Арнвид.

— Как, по-твоему, могу я надеяться, — еще тише сказал Улав, — что Стейнфинн поведал Колбейну про свой уговор с моим отцом о нашей с Ингунн свадьбе?

— Колбейн, верно, не один будет опекунствовать над детьми, — заметил Арнвид.

Пожав плечами, Улав презрительно усмехнулся.

— Говорю тебе, — молвил Арнвид, — я всегда считал, что помолвка в тот вечер была законная.

— И новые опекуны невесты не могут ее расторгнуть?

— Нет. Помнится, я слыхал об этом, когда учился в церковной школе. Нельзя расторгнуть помолвку, которая была заключена отцами обоих детей; разве что сами дети, когда зим четырнадцать им минет и они станут взрослыми да разумными, объявят своему приходскому священнику, что желают порушить старую брачную сделку. Но тогда и юноша, и девушка должны дать клятву, что она осталась чиста и непорочна.

Лица обоих стали багрово-красными; они отвели глаза друг от друга.

— А ежели они не смогут дать такой клятвы? — очень тихо спросил Улав.

Арнвид взглянул на свои руки:

— Тогда это consensus matrimonialis [8], так называется это по-латыни, что означает: они делом подтвердили свое согласие с уговором родителей. И ежели кто-либо из них впоследствии сочетается браком с кем-либо другим, будь то вынужденно или добровольно, это — блуд.

Улав кивнул.

— Не знаю, — сказал он немного погодя, — сможешь ли ты мне пособить — узнать, что сделал Стейнфинн с тем перстнем?

Арнвид что-то пробормотал. Немного погодя оба встали и пошли вниз по склону.

— Осень нынче будет ранняя, — прервал молчание Улав.

Среди зелени берез кое-где проглядывали уже желтые листы, а внизу, на полях, средь высоких трав — репейника и крестовника, — белели колосья. В синеватом воздухе носились бесчисленные белые пушинки, сверкавшие на солнце, — то кружилось вихрем семя вербы и отцветшего кипрея.

Вечернее солнце светило прямо в лицо Улаву, заставляя его щуриться, лучисто-синие глаза холодно и зорко смотрели из-под белесых бровей. Густой светлый пушок над верхней губой золотился, выделяясь на его молочно-белой коже. У Арнвида даже засосало под ложечкой, ему аж больно стало, оттого что друг так красив; рядом с прекрасной и мужественной юностью Улава он увидел самого себя — с высокими сутулыми плечами и короткой шеей, мрачного и уродливого, словно тролль. Немудрено, что Ингунн так любит своего дружка…

Правы ли, не правы ли эти двое, пусть судят другие. Его же дело помочь им чем сможет. Ведь Улав был всегда ему мил, он верил: Улав — человек твердый и верный. А Ингунн… она так слаба! Видно, потому Арнвиду всегда нравилась эта девочка; казалось, тронь ее — переломится.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату