«незаурядный» талант делает честь телевидению, а это уже какая-то дурацкая разновидность скромности, если вдуматься. Он смотрел на стеклянный шар, пока снежная круговерть немного утихла.
— И Лесаж мне в каком-то смысле нравится. Все, что ему принадлежит, лучше, чем у других, — его пальто, его катер с двумя каютами, отметки его сына в Гарварде, его электробритва, — все. Как-то он повел меня к себе обедать, а по дороге остановился и спрашивает, помню ли я «покойную кинозвезду Кэрол Ломбард». И предупреждает, чтобы я приготовился к потрясающей неожиданности, потому что его жена, мол, вылитая Кэрол Ломбард. Вот за это я буду любить его по гроб жизни. Жена его оказалась до предела усталой, рыхлой блондинкой, похожей на персиянку.
Зуи живо обернулся к Фрэнни, — она что-то сказала.
— Что? — спросил он.
— Да! — повторила Фрэнни, бледная, но сияющая — видно, и она тоже была обречена любить Лесажа по гроб жизни.
Зуи с минуту молча курил свою сигару.
— Но вот что меня убивает в этом Дике Хессе, — сказал он. — Вот отчего я такой мрачный, или злой, или какой там еще, черт побери; ведь первый сценарий, который он сделал для Лесажа, был просто хороший. Он был почти отличный, честное слово. Это был первый сценарий, по которому мы сняли фильм, — ты, кажется, не видела — была в школе или еще где-то. Я там играл молодого, очень одинокого фермера, который живет вдвоем с отцом. Парень чувствует, что фермерская жизнь ему ненавистна, они с отцом вечно бьются, чтобы заработать на хлеб, так что после смерти отца он тут же продает скот и начинает строить великие планы — как он поедет в большой город и будет там зарабатывать.
Зуи опять взял в руки снеговика, но трясти не стал, а только повернул подставку.
— Там были неплохие места, — сказал он. — Распродав коров, я то и дело бегаю на выпас присмотреть за ними. И когда перед самым отъездом я иду прогуляться на прощанье со своей девушкой — я ее веду прямиком на выпас. Потом, когда я уже перебрался в большой город и поступил на работу, я все свободное время околачиваюсь возле загонов для скота. А конец такой: на главной улице громадного города, где мчатся сотни машин, одна машина делает левый поворот и превращается в корову. Я бегу за ней прямо на красный свет — и гибну, затоптанный обезумевшим стадом.
Он встряхнул снеговика.
— Может, там ничего особенного и не было — можно смотреть телевизор и стричь ногти на ногах, — но, по крайней мере после репетиций не хотелось поскорее смыться домой, чтобы никому на глаза не попадаться. Там была хоть какая-то свежесть и своеобразие — не просто очередной расхожий сюжетец, кочующий по всем сценариям. Поехал бы он, к чертовой матери, домой, поднакопил бы силенок. Всем пора разъехаться по домам, черт побери. Мне до смерти надоело играть резонера в жизни окружающих. Боже, ты бы посмотрела на Хесса и Лесажа, когда они обсуждают новую постановку. Или вообще что-нибудь новое. Они счастливы, как поросята, пока не появлюсь я. Я себя чувствую одним из тех зловещих подонков, против которых всех предостерегал любимец Симора Чжуан-цзы: «Когда увидишь, что так называемый мудрец ковыляет в твою сторону, берегись». — Он сидел неподвижно, глядя на пляску снежинок. — Бывают минуты, когда я бы с радостью лег и помер, — сказал он.
Фрэнни тем временем не сводила глаз с высвеченной солнцем пятна на ковре у самого рояля, и губы ее заметно шевелились.
— Это так смешно, ты даже представить не можешь, — сказала она чуть-чуть дрожащим голосом, и Зуи nocмотрел на нее. Она казалась еще бледнее оттого, что губы у нее совсем не были подкрашены. — Все, что ты говоришь, напоминает мне все то, что я пыталась сказать Лейну в субботу, когда он начал меня донимать. Вперемежку с улитками, мартини и прочей снедью. Понимаешь, мы с тобой думаем не совсем одинаково, но об одном и том же, мне кажется, и по одной и той же причине. По крайней мере, похоже на то.
Тут Блумберг встал у нее на коленях и принялся кружиться на месте, чтобы улечься поудобнее, как это часто делают собаки, а не кошки. Фрэнни положила руки ему на спину, как бы не обращая на него внимания, но помогая и направляя, и продолжала:
— Я уже до того дошла, честное слово, что сказала вслух самой себе, как псих ненормальный: 'Если я еще хоть раз услышу от тебя хоть одно въедливое, брюзгливое, неконструктивное слово, Фрэнни Гласс, то между нами все кончено — все кончено'. Некоторое время я держалась неплохо. Почти целый месяц, когда кто-то изрекал что-нибудь типично студенческое, надуманное и попахивающее беспардонным эгоизмом или вообще выпендривался, я хоть держала язык за зубами. Я ходила в кино, или в читальне просиживала целые дни, или принималась как сумасшедшая писать статьи о комедии эпохи Реставрации или о чем-то в этом роде — но я, по крайней мере, радовалась, что временно не слышу собственного своего голоса. — Она потрясла головой. — Но вот однажды утром — хоп — и я опять завелась с полоборота. Я всю ночь не спала, не помню почему, а в восемь у меня была лекция по французской литературе, так что я в конце концов встала, оделась, сварила себе кофе и пошла гулять по университетскому городку. Мне так хотелось уехать на велосипеде ужасно далеко и надолго, но я боялась, что будет слышно, как я вывожу велосипед со стоянки — вечно что-нибудь падает, — и я просто пошла в аудиторию на литфаке, уселась и сижу. Сидела, сидела, потом встала и начала писать цитаты из Эпиктета по всей доске. Я всю доску исписала — сама не знала, что я столько помню. Слава богу, я успела все стереть, пока никто не вошел. Все равно это было ребячество — Эпиктет меня бы просто возненавидел за это, но… — Фрэнни запнулась. — Не знаю… Наверно, мне просто хотелось увидеть на доске имя хорошего человека. В общем, с этого все и началось. Весь день я ко всем придиралась. Придиралась к профессору Фаллону. Придиралась к Лейну, когда мы говорили по телефону. Придиралась к профессору Тапперу. Все шло хуже и хуже. Я даже к соседке по спальне стала придираться. Господи, бедняга Беверли, я стала замечать, что она иногда глядит на меня будто в надежде, что я надумаю перебраться в другую комнату, а на мое место переедет хоть мало-мальски нормальный и приятный, человек, с которым можно жить в мире и спокойствии. Это было просто ужасно! А хуже всего то, что я знала, какая я зануда, знала, что нагоняю на людей тоску, иногда даже обижаю, — но я никак не могла остановиться! Не могла перестать брюзжать, и все тут.
У Фрэнни был не на шутку расстроенный вид, она примолкла, пытаясь столкнуть вниз топчущегося Блумберга.
— Но хуже всего было на занятиях, — решительно сказала она. — Это было хуже всего. Понимаешь, я вбила себе в голову — и никак не могла выбросить, что колледж — это еще одно фальшивое бессмысленное место в мире, созданное для собирания сокровища на земле, и все такое. Бог мой, сокровище — это и есть сокровище. Ну какая разница: деньги это, или культура, или просто знание? Мне казалось, что все это — одно и то же, стоит только сорвать обертку — да так оно и есть! И мне иногда кажется, что знание — во всяком случае, знание ради знания — это хуже всего. Это самое непростительное, я уверена.
Фрэнни нервно, без всякой необходимости, отбросила волосы со лба левой рукой.
— Мне кажется, все это не так уж меня бы расстроило, если бы хоть один раз — хоть разок — я от кого-нибудь услышала пусть самый маленький, вежливый, мимолетный намек на то, что знание должно вести к мудрости, а иначе это просто возмутительная трата времени, и все! Как бы не так! Во всем университете никогда никто и не заикнется о том, что мудрость — это цель всякого познания. Даже само слово «мудрость» и то почти не упоминается. А хочешь услышать что-то смешное? Хочешь услышать что-то взаправду смешное? За четыре года в колледже — и это чистая правда, — за все четыре года в колледже я всего один раз слышала слова «мудрый человек», и это на первом курсе на лекции по политике! А знаешь откуда оно выплыло? Говорили о каком-то старом придурковатом государственном деятеле, который сколотил состояние на бирже, а потом отправился в Вашингтон и стал советником президента Рузвельта!