сердце екало тук-тук, и его охватывало нетерпение: страстно захотелось хоть раз на нее взглянуть.
Вскоре пришла и Цзюаньнян. Хозяин обеда принялся ее отчитывать и журить. Пэн внимательно ее рассматривал: так и есть, она самая – та, которую он видел тогда, в середине осени.
– Она, знаете, мне давно знакома, – сказал Пэн хозяину. – Сделайте мне одолжение, простите ее великодушно!
Цзюаньнян тоже пристально посмотрела на Пэна и, по-видимому, тоже была поражена.
Лян не нашел времени во все это вникать, а просто велел всем сейчас же взяться за чарки и действовать.
– А помните ли вы еще, – спросил Пэн, – песню про беспутного молодца или уже забыли?
Цзюаньнян все больше и больше пугалась. Уставилась в Пэна глазами и только по прошествии некоторого времени стала петь известную уже Пэну песню. А он слушал этот голос – и тот так живо ему напомнил ту самую осень!
С вином покончили, и хозяин велел ей услужить гостю в спальне. Пэн схватил ее за руку и сказал:
– Неужели ж наконец-то сегодня происходит наше свиданье, условленное три года тому назад?
Цзюаньнян принялась рассказывать.
– Как-то давно, – говорила она, – я с некоторыми людьми плыла по Западному озеру. Не выпила я и нескольких чарок, как вдруг словно опьянела, и в этом мутном состоянии кем-то была взята под руку и поставлена среди деревни. Вышел мальчик, ввел меня в дом, где за столом сидело трое гостей…
Так вы, сударь, один из них, не правда ли? Затем мы сели в ладью и прибыли на Западное озеро. Там меня через окно вернули обратно. Меня вы нежно-нежно держали за руку… А я потом все время силилась это вспомнить, но говорила себе, что это только сон. Но, между прочим, шелковый платочек явно был при мне, и я, знаете, его все время берегу, как говорится, за десятью прокладками!
Пэн рассказал ей, в свою очередь, как было дело, и оба от удивления только и делали, что вздыхали.
Цзюаньнян припала к нему всем телом на грудь и зарыдала.
– Святой чародей, – говорила она, – уже был нам милым сватом. О сударь, не смотрите на меня как на вихревую пыль, которую можно только бросить, и не переставайте помнить о женщине, живущей в море скорбей и мук!
– Ни дня не прошло, – отвечал ей Пэн, – чтобы у меня из сердца уходило то, что было сказано и условлено тогда в ладье. Если бы ты, милочка, только пожелала, то я не пожалел бы для тебя потоком опорожнить мошну, даже коня продал бы!
На следующий день он довел об этом до сведения Ляна, занял у своего служилого родственника и за тысячу лан вымарал ее из списков гетер. Забрал с собой и приехал с ней домой. Как-то они зашли с нею в его загородный дом. Там она все еще могла узнать, где они в тот год пили.
Писавший эту странную историю скажет так:
Лошадь – и вдруг человек! Надо полагать, что и человек-то был… лошадь!
Да если б он и был настоящей лошадью, было бы, право, жаль, что он не человек!
Подумать только, что и лев, и слон, и журавль, и Пэн[119] – все терпят от плетки и палки[120]… Можно ли сказать, что божественный человек не обошелся с ним еще милостиво и любовно?
Назначить срок в три года… Тоже своеобразная, как говорят, «переправа через море страданий»[121]!
ХЭННЯН О ЧАРАХ ЛЮБВИ
Хун Дао жил в столице. Его жена из рода Чжу обладала чрезвычайно красивою наружностью. Оба они друг друга любили, друг другу были милы. Затем Хун взял себе прислугу Баодай и сделал ее наложницей. Она внешностью своей далеко уступала Чжу, но Хун привязался к ней. Чжу не могла оставаться к этому равнодушной, и друг от друга отвернули супруги глаза. А Хун, хотя и не решался открыто спать ночью у наложницы, тем не менее еще более привязался к Баодай, охладев к Чжу.
Потом Хун переехал и стал соседом с торговцем шелками, неким Ди. Жена Ди, по имени Хэннян, первая, проходя через двор, посетила Чжу. Ей было за тридцать, и с виду она только-только была из средних, но обладала легкой и милой речью и понравилась Чжу. Та на следующий же день отдала ей визит. Видит – в ее доме тоже имеется, так сказать, «маленькая женочка», лет этак на двадцать с небольшим, хорошенькая, миловидная. Чуть не полгода жили соседями, а не слышно было у них ни словечка брани или ссоры. При этом Ди уважал и любил только Хэннян, а, так сказать, «подсобная спальня» была пустою должностью, и только.
Однажды Чжу, увидев Хэннян, спросила ее об этом:
– Раньше я говорила себе, что каждый «мил человек»[122] любит наложницу за то именно, что она наложница, и всякий раз при таких мыслях мне хотелось изменить свое имя жены, назвавшись наложницей. Теперь я поняла, что это не так… Какой, скажите, сударыня, вот у вас секрет? Если б вы могли мне его вручить, то я готова, как говорится, «стать к северу лицом и сделаться ученицею»[123].
– Эх ты! – смеялась Хэннян. – Ты ведь сама небрежничаешь, а еще винишь мужа! С утра до вечера бесконечной нитью прожужжать ему уши – да ведь это же значит «в чащи гнать пичужек»[124]. Их разлука усиливает их чрезвычайно. Слетятся они и еще более предадутся своему вовсю… Пусть муж сам к тебе придет, а ты не впускай его. Пройдет так месяц, я снова тебе что- нибудь посоветую.
Чжу послушалась ее слов и принялась все более и более наряжать Баодай, веля ей спать с мужем. Пил ли, ел ли Хун хоть раз, она непременно посылала Баодай быть вместе с ним.
Однажды Хун как-то кружным путем завернул и к Чжу, но та воспротивилась, и даже особенно энергично. Теперь все стали хвалить ее за честную выдержку.
Так прошло больше месяца. Чжу пошла повидаться с Хэннян. Та пришла в восторг.
– Ты свое получила, – сказала она. – Теперь ты ступай домой, испорти свою прическу, не одевайся в нарядные платья, не румянься и не помадься. Замажь лицо грязью, надень рваные туфли, смешайся с прислугой и готовь с нею вместе. Через месяц можешь снова приходить.
Чжу последовала ее совету. Оделась в рваные и заплатанные платья, нарочно не желая быть чистой и светлой, и, кроме пряжи и шитья, ни о чем другом не заботилась. Хун пожалел ее и послал Баодай разделить с ней ее труды, но Чжу не приняла ее и даже, накричав, выгнала вон.
Так прошел месяц. Она опять пошла повидать Хэннян.
– Ну, деточка, тебя, как говорят, действительно можно учить[125] ! Теперь вот что: через день у нас праздник первого дня Сы[126]. Я хочу пригласить тебя побродить по весеннему саду. Ты снимешь все рваные платья и разом, словно высокая скала, восстанешь во всем новом: в халате, шароварах, чулках и туфлях. Зайди за мной пораньше, смотри!
– Хорошо, – сказала Чжу.
День настал. Она взяла зеркало, тонко и ровно наложила свинцовые и сурьмовые пласты, во всем решительно поступая, как велела Хэннян. Окончив свой туалет, она пришла к Хэннян. Та выразила ей свое удовольствие.
– Так ладно, – сказала она и при этом подтянула ей «фениксову прическу»[127], которая стала теперь блестеть так, что могла, как зеркало, отражать фигуры.
Рукава у ее верхней накидки были сделаны не по моде. Хэннян распорола и переделала. Затем, по