грязи, один каблук отвалился, засаленные брюки были в заплатах. Пальто, подаренное ему Тео, едва налезало на плечи. Старенький галстук съехал на левую сторону. На голове у него была одна из тех нелепых шапок, которые он где-то выкапывал на удивление всем.
Он брел вдоль железнодорожных путей у вокзала Рэйн, огибая опушку леса и платформы, откуда поезда отходили на Схевенинген. Под неяркими лучами солнца Винсент особенно остро почувствовал, как он ослабел. На Плейне он случайно взглянул на свое отражение в окне магазина. И вдруг его словно озарило — он увидел себя таким, каким видели его жители Гааги: нескладным, лохматым, грязным бродягой, больным, обессиленным, опустившимся.
Плаатс раскинулся широким треугольником, переходя около замка в Хоф-фейфер. Только самые богатые торговцы могли позволить себе держать здесь магазины. Винсент с трепетом вступил в этот священный треугольник. Он только сейчас понял, какое огромное расстояние отделяет его от Плаатса.
Приказчики фирмы Гупиль были заняты уборкой. Они уставились на Винсента с нескрываемым любопытством. Ведь его родичи вершат судьбы искусства во всей Европе. Что же этот дурак ходит таким оборванцем?
Терстех сидел наверху, в своем кабинете. Ножом с нефритовым черенком он распечатывал утреннюю почту. Подняв глаза, он увидел маленькие, круглые уши Винсента, сидевшие гораздо ниже бровей, его лицо, заострявшееся книзу от скул, а затем переходившее в квадратный подбородок, лоб, над левой бровью прикрытый густыми волосами, зеленовато-голубые глаза, смотревшие на него испытующе, но бесстрастно, полные красные губы, казавшиеся еще краснее от обрамлявшей их бороды и усов. Терстех никогда не мог решить, красив Винсент или безобразен.
— Итак, ты сегодня в нашем магазине самый ранний посетитель, Винсент, — сказал он. — Чем могу служить?
Винсент рассказал о своих затруднениях.
— Куда же ты дел свои сто франков?
— Истратил.
— Если ты был так расточителен, то не рассчитывай на мою поддержку. В каждом месяце тридцать дней; ты не должен тратить в день больше чем положено.
— Я не был расточительным. Почти все деньги ушли на модель.
— Выходит, не надо нанимать модель. Дешевле работать одному.
— Работать без модели — значит загубить в себе художника, который хочет писать людей.
— Что ж, не пиши людей. Рисуй коров и овец. Им платить не нужно.
— Как я могу рисовать коров и овец, минхер, если не чувствую их?
— Так или иначе, рисовать людей тебе незачем; такие рисунки все равно не продашь. Пиши акварели и ничего больше.
— Акварель не в моем-характере.
— Мне кажется, рисунок для тебя — вроде наркотика, который ты Принимаешь, чтобы заглушить в себе чувство обиды, оттого что не можешь писать акварели.
Наступило молчание. Винсент не знал, что сказать.
— Де Бок не пользуется моделью, хоть он и богат. Не станешь же ты отрицать, что его полотна великолепны; они ценятся с каждым днем дороже. Я все ждал, что ты сумеешь перенять у него хоть немного изящества. Но, как видишь, ничего не выходит. Я просто разочарован, Винсент, — твои работы по-любительски неуклюжи. Теперь я совершенно уверен, что ты не художник.
У Винсента внезапно подкосились ноги: давал себя знать голод, который терзал его вот уже пять суток. Он сел на резную ручку итальянского кресла. Слова у него будто застряли где-то внизу, в пустой утробе, и он никак не мог совладать со своим голосом.
— Почему вы так со мной говорите, минхер? — вымолвил он, помолчав.
Терстех вынул белоснежный платок, вытер им нос, углы рта, бороду.
— Потому что у меня есть обязательства перед тобой и перед твоей семьей. Ты должен знать правду. У тебя есть еще время, чтобы спасти себя, Винсент, если ты поторопишься. Ты не родился художником, тебе надо искать другое место в жизни. Насчет художников я никогда не ошибался.
— Я знаю, — сказал Винсент.
— Главная беда в том, что ты начал слишком поздно. Если бы ты взялся рисовать мальчишкой, может быть, теперь ты чего-нибудь и достиг бы. Но тебе тридцать, Винсент, пора бы уже добиться успеха. В твои годы я был уже человеком. А как ты можешь рассчитывать на успех, если у тебя нет таланта? Хуже этого, — как можешь ты оправдать себя в своих глазах за то, что принимаешь милостыню от Тео?
— Мауве однажды сказал мне: «Винсент, когда ты рисуешь, ты истинный живописец».
— Мауве твой кузен: он просто щадит тебя. Я друг тебе и, поверь, отношусь к тебе лучше, чем Мауве. Брось свое рисование, пока не поздно, пока ты не понял, что жизнь прошла попусту. Когда-нибудь, когда ты поймешь, где твое место в жизни, и добьешься успеха, ты придешь ко мне и скажешь спасибо.
— Минхер Терстех, у меня нет ни сантима на хлеб вот уже пять дней. Но я не попросил бы у вас денег, если бы речь шла только обо мне. У меня есть натурщица, бедная, больная женщина. Я задолжал ей. Она страшно нуждается. Прошу вас, одолжите мне десять гульденов, пока я не получу денег от Тео. Я верну их вам.
Терстех встал и поглядел в окно: на озере — единственном, которое уцелело от дворцовых водоемов, — плавали лебеди. Он не мог понять, почему Винсенту вздумалось поселиться в Гааге, когда его дядья владеют художественными магазинами в Амстердаме, Роттердаме, Брюсселе и Париже.
— Ты полагаешь, что я сделаю доброе дело, если дам тебе десять гульденов, — не поворачивая головы и не разнимая стиснутых за спиной рук, сказал Терстех. — Но мне кажется, что я сделаю еще более доброе дело, отказав тебе.
Винсент знал, как достала Син денег на картошку и бобы. Он не мог допустить, чтобы она и дальше кормила его.
— Минхер Терстех, вы, конечно, правы. Я не художник, у меня нет таланта. Давать мне деньги было бы с вашей стороны неразумно. Я должен сам начать зарабатывать и найти свое место в жизни. Но во имя нашей старой дружбы я прошу вас одолжить мне десять гульденов.
Терстех вынул из кармана сюртука бумажник, отыскал в нем ассигнацию в десять гульденов и протянул ее Винсенту, не проронив ни слова.
— Благодарю вас, — сказал Винсент. — Вы очень добры.
Проходя по чисто подметенным улицам мимо аккуратных кирпичных домиков, от которых веяло покоем и уютом, он бормотал про себя: «Нельзя постоянно быть со всеми в дружбе, иногда приходится ссориться. Но по крайней мере полгода я ни разу не зайду к Терстеху, ни разу не заговорю с ним, не покажу ему ни одной работы».
Он пошел прямиком к Де Боку, чтобы взглянуть на его полотна, которые пользовались таким успехом у публики и в которых было изящество — то, чего не хватало Винсенту. Де Бок сидел, положив ноги на стул, и читал английский роман.
— Доброе утро! — сказал он. — У меня сплин. Не могу взять карандаша в руки. Берите стул и попробуйте развлечь меня. Сейчас не слишком рано, чтобы закурить сигару? Расскажите что-нибудь интересное.
— Позвольте мне посмотреть еще раз ваши полотна, Де Бок. Мне надо разобраться, почему ваши работы покупают, а мои нет.
— Талант, старина, талант! — усмехнулся Де Бон, лениво вставая с места. — Талант — это божий дар. Либо он у вас есть, либо его нет. Мне трудно сказать, что я за человек, но пишу я чертовски здорово!
Он вытащил дюжину картин, еще на подрамниках, и беспечно Шутил и острил, а Винсент горящими глазами чуть ли не насквозь пронзал эти холсты с их худосочной живописью.
«Мои работы лучше, — говорил он себе. — Мои правдивее, глубже. Плотничьим карандашом я выражаю больше, чем он целой палитрой красок. Он изображает лишь очевидное. И по существу не говорит ничего. Почему же его осыпают похвалами и деньгами, а мне отказывают в черном хлебе и кофе?»
Когда Винсент уходил от Де Бока, он бормотал себе под нос: