Красавица укрылась с ним в горнице, помещавшейся между покоями мнимого маркиза и се отца. Любовная война пришлась им весьма по сердцу, и они' возобновляли ее всякий раз, как только позволяли силы. Постель так дрожала под ними, что шум этот мог долететь до почтенного родителя. В продолжение всей ночи дю Бюисону не удалось сомкнуть глаз:
слишком много тревог обуревало его душу. Он не переставал думать о словах своей жены, и иногда подозрения терзали его так сильно, что он уже почитал Франсиона за вора, собирающегося дочиста ограбить его дом.
«Завтра же не премину послать за начальником объездной команды и всеми его стражниками, чтоб забрали они сего благоприятеля, — размышлял дю Бюисон и порыве волнения, — он попадется, как воробей в силки. Но боже мой, не глупо ли воображать, что я сумею перехитрить эту продувную бестию: он, может статься, успел уже сделать свое дело и удрал. Горе мне! Я разорен и не знаю, чем себе помочь».
Когда сьер дю Бюисон подходил к концу сих размышлений, дочка и верный ее рыцарь, увлекшись объятиями, принялись так усердно трясти свое ложе, что треск этот долетел до него. Он не знал, что дочь ночует рядом, ибо нарочито отвел эту горницу камердинеру Франсиона, исполнявшему при нем роль приближенного дворянина, а так как там стоял сундук, в коем хранились лучшие его наряды, то, услыхав шум, он подумал, не принялись ли гости взламывать или отпирать это хранилище, чтоб его пообчистить. Он стал внимательно прислушиваться, но тут все стихло. Тогда, не знаю уж в силу какого хода фантазии, он отбросил прежние мысли и обвинил себя в излишней подозрительности; сочтя все это за игру воображения, он внутренне обозвал себя дурным человеком за то, что счел именитого вельможу мазуриком.
Тем не менее он не смог вкусить покоя и, выйдя тихонько из своей горницы, пошел взглянуть, заперты ли двери замка и ночуют ли все дома. Однако, очутившись во дворе, он, несмотря ни на что, испытал тысячи всяких страхов: сперва ему показалось, будто какие-то люди спускаются из окна, и он то и дело оборачивался, чтоб посмотреть, нет ли позади какого-нибудь человека, покушающегося его убить. Под конец всех концов, признав, что разум его впал в заблуждение, он пустился в обратный путь, но, придя в свою горницу, услыхал прежний шум. Убедившись тогда, что он вовсе не обманулся и что ему не померещилось, дю Бюисон прильнул к стенке и принялся тщательно прислушиваться, желая узнать, какие дела творятся в соседнем покое. Юный полюбовник, будучи весьма игривого нрава, говорил в то время своей даме:
— Да-с, существует ли на свете такое препятствие которого бы настойчивость была не в силах преодолеть Я нашел способ отпереть то, что было заперто крепко накрепко: теперь уже поддастся и все остальное.
Когда человек, исполненный самомнения, услышит какие-нибудь двусмысленные слова, то он толкует их в свою пользу; тот же, кто мнит себя предметом всеобщей ненависти, относит все себе в ущерб и в поношение. Таким образом, людская фантазия приспособляется к наклонностям и рисует нам обычно те предметы, которых мы боимся или жаждем. Сие особливо касается скупцов: не успеют они заметить, как двое беседуют между собой, так сейчас же воображают, что те сговариваются похитить их добро.
Сьер дю Бюисон, величайший из всех земных скаредов, отличался этим похвальным нравом, а потому, услыхав слова полюбовника своей дочери, объяснил их соответственно питаемым им подозрениям. Он тотчас же решил, что кто-то силится взломать его скрыню, и гнев окончательно овладел его душой, когда молодой дворянин произнес следующее:
— Впредь мне уже нечего печалиться: я завладел самой драгоценной вещью, какая здесь хранилась. Но мы забыли, что день понемногу приближается: боюсь, как бы меня не застали с поличным, если я тотчас же не удалюсь. Ах, господи, удастся ли мне перелезть через стену? Право, не знаю.
«Честное слово, твоя правда, — говорил про себя сьер дю Бюисон, — ты действительно завладел лучшей пещью в моем доме, раз взял то, что я запер в своей скрыне; но не думай, тебе не удастся это унести: ты сейчас нарвешься у меня на помеху».
Предприняв тогда отважное решение, он взял шпагу и направился к горнице, где попытался высадить дверь ударом ноги. Франсион, проспавший всю ночь, как убитый, и не слыхавший скрипа постели, вскочил при этом шуме и вышел, чтоб осведомиться о причине. Узнав по голосу дю Бюисона, он спросил, что его так рассердило.
— Помилуйте, — отвечал тот, — есть от чего выйти из себя. Там внутри находится кто-то из ваших служи-клей и взламывает мой сундук.
— Не думаю, — возразил Франсион, — я не держу людей, которых не считаю честными. Впрочем, посмотрим; быть может, вы правы; тогда я сам произведу экзекуцию и такую, от которой им не поздоровится.
Пока Франсион говорил эти слова, хозяин кликнул лакея, и тот принес свечу, а дочь, спрятавшая тем временем своего ласкателя под постелью, накинула юбку и отперла дверь, протирая глаза, словно только что проснулась. Отец удивляется, почему она оказалась там, и спрашивает, не слыхала ли она шума в своей горнице. Дочь отрицает; тем не менее он ищет повсюду и наконец заглядывает под постель, где видит ее соратника и узнает в нем своего соседа. Он скорее Подумал бы, что тот собирался похитить пожитки, находившиеся в скрыне, нежели честь его дочери, если бы молодой человек не открыл своих намерений, сочтя это необходимым.
— Государь мой, — сказал он, — умоляю вас простить мне прегрешение, на которое толкнула меня любовь; вы знаете, что я принадлежу не к такому уж презренному роду, чтоб вам нельзя было взять меня в зятья; сударыня дочь ваша мною не брезгует; прошу и вас оказать мне ту же честь и почтить меня своим благоволением.
Дю Бюисон не стал дожидаться конца этой речи; он был в таком бешенстве, что если бы не Франсион, удержавший его за руку, то проткнул бы юношу насквозь своею шпагой.
— Как, — воскликнул он, — вы осмелились забраться сюда, чтоб обесчестить мой дом? Но, будьте спокойны, я заставлю вас в этом раскаяться. Ах, сударь, — обратился он к Франсиону, — не удерживайте меня, если хотите доказать свою дружбу. Дайте мне отомстить негодяю, который должен умереть не иначе, как от моей руки. Я убью также это проклятое отродье, порожденное мною к великой моей досаде.
— Любезный брат, — возразил Франсион, — пока я здесь, вы не причините им никакого зла: я хочу быть ходатаем в их справедливом деле.
Выхватив с этими словами шпагу из рук более слабого дю Бюисона, он доказал ему, что единственное средство исправить зло — это его узаконить и что если он поступит иначе, то сам навлечет на свой дом позор, коего так опасается.
Дю Бюисон, вняв несколько его доводам, умерил первые порывы своего гнева и уселся на стул рядом с Франсионом, который дружески взял его за руки и промолвил следующее:
— Любезный мой брат, я так вас люблю, что везде и повсюду буду искать случая это проявить. Лучшим доказательством является то, что я не собираюсь льстить вам ни в какой мере, хотя при испорченности нашего века люди весьма склонны прислушиваться к лести. А посему я буду говорить вам о ваших недостатках не для того, чтоб попрекнуть вас ими из недружелюбия и увеличить вашу досаду, а для того, чтобы сделать вас отныне приятным для всех тех, кто к вам не благоволит. Не стану лгать, вы — большой скупердяй, а скупой человек ненавистен всем, так как прячет в потайном месте добро, до которого всякому есть дело и на которое все зарятся. Он не дает ему никакого применения. От него невозможно заработать, так как он ничего не покупает и нанимает работников лишь тогда, когда уже не может без них обойтись. Он не вознаграждает тех, кто служит ему верой и правдой. Друзья никогда не встречают гостеприимства в его доме. Он угощает весьма скудно, показывая тем, что не желает их больше у себя видеть. Не скрою от вас, вы обладаете всеми этими пороками. Отнеситесь к ним со всей строгостью, какая подобает человеку, судящему самого себя: вы признаете, что я обвиняю вас не напрасно. А теперь подумайте о том, что вы самым досадным образом лишаете себя величайшего удовольствия на свете, а именно — возможности обзавестись множеством друзей. Разве вы не причиняете себе ужасного вреда? Ведь вы зачастую умираете от голода, сидя на своих богатствах, и не решаетесь купить вещь, в коей испытываете крайнюю нужду. Но хуже всего то, что вы побуждаете к неповиновению тех, кто обязан вам уважением и чья воля должна всецело зависеть от вашей. Вы даже принуждаете к этому собственных своих детей: у вас есть сын н таком возрасте, когда ему пора вращаться в свете, а вы, дозвольте вам сказать, лишаете его того, что полагалось бы этому молодому кавалеру по вашим достаткам. Ваша дочь столь же