оскорблений, — не скажу, впрочем, чтоб особенно терпеливо, ибо если бы возможность совпадала с моими желаниями, то, поверьте, я не преминул бы наказать дураков, наносивших мне обиды.
Как-то раз поутру вышел я во двор Лувра, в надежде, что в сем почтенном месте не без удовольствия посмотрю на разные разности, не подвергаясь обычным насмешкам. Пока я разглядывал это пышное здание, задирая голову по сторонам, какой-то паж, угадав во мне по этому жесту свежего посетителя, принял меня за ротозея и, схватив мою шляпу за поля, дернул ее так, что она по меньшей мере раз восемь перевернулась у меня на голове; я бы, разумеется, показал ему, над кем он позволил себе потешаться, если б позади него не оказалось десяти или двенадцати лакеев, вооруженных палками и шпагами и, видимо, приготовившихся его защищать. Тем не менее я заявил ему, что он напрасно задирает человека, который не думал его оскорблять. Но тут паж и его сотоварищи раскрыли рты и как бы в один голос обозвали меня мещанином — кличка, которую эта сволочь дает всем, кого почитает за простофилю или кто не причастен ко двору. О подлый век, когда личности, столь гнусные, что я не нахожу слов, позорят сословие, некогда служившее, да и теперь служащее в некоторых городах предметом зависти! Но так как они обозвали меня этим прозвищем только оскорбления ради, то я осмелился сказать им, чтоб они взглянули повнимательнее, к кому обращаются с такими словами, и что я вовсе не тот, за кого они меня принимают. Тогда, окружив меня, они спросили с шутливой и неуместной усмешкой, кто же я таков, если не мещанин. На это я возразил им:
— Звание мое такое, что вы для него рылом не вышли и, вероятно, и не хотели бы в нем состоять, ибо для этого у вас не хватает доблести.
Но говорить с такими невеждами было все равно, что метать бисер, и я пожалел о своих насмешках над этими грубыми скотами, на коих не стоит обижаться, даже если они иной раз пихнут вас ногой, ибо они лишены разума и не в силах понять, что их отчитывают для того, чтоб они исправились.
Дойдя до сего размышления, отошел я в сторону, но это проклятое отродье сочло себя обиженным моими последними словами и двинулось за мной по пятам. Паж, притворившись, будто бьет палкой о землю, нещадно колотил меня по ногам, так что мне приходилось подымать их после каждого удара, точно лошади при курбете. Лакеи, дурачась, также приставали ко мне, а один из них предложил даже наломать мне хвост [111]. Доведенный до ярости этими словами, я дал волю прежним своим чувствам и, отскочив одним махом, выругался, как грязный ломовой, и сказал им:
— А ну-ка, выходите со мной туда за ворота и дайте мне шпагу, а потом нападайте на меня хоть все разом, и я покажу вам, боюсь ли я вас, подлая сволочь! Вы — храбрецы только тогда, когда вас десятеро против одного безоружного. Если вы не хотите меня уважить, предоставив мне доблестно умереть в бою, то пусть кто-нибудь из вас поторопится меня убить, ибо жизнь мне недорога после таких тяжких оскорблений, да и без вас я достаточно угнетен своими несчастьями, заставляющими меня желать смерти.
Эти слова еще больше распалили их слепую и безумную ярость, но тут к ним приблизилась какая-то мясная туша, облаченная в голубой атлас с золотым галуном; не знаю, был ли то человек: во всяком случае, я видел форму тела, но зато душа у него была самая скотская, и оказался он, как я впоследствии слышал, каким-то бароном. Он был господином маленького пажа, который меня преследовал, и говорил трем каким- то болванам, сопровождавшим его с обнаженными головами:
— Тысячу смертей, ну, не молодчина ли мой паж! Посмотрите-ка на его шутки: он храбр, он умен!
Услыхав похвалу своего господина, паж вздумал еще ярче проявить доблесть, за которую его так ценили, и, подойдя ко мне, щелкнул меня в нос; но я так толкнул его, что он чуть было не упал. Барон, следивший за ним, вышел из себя и, закручивая одной рукой усы, а другой грозя мне, крикнул:
— Эй, аршинник, как ты смеешь бить моего пажа? Вот я прикажу отстегать тебя ремнем без всякой пощады.
Это прозвище, даваемое обычно лавочным сидельцам, от ремесла коих я был так же далек, как небо от земли, побудило меня опровергнуть его глупое обо мне мнение. Подойдя вплотную к его дурацкой особе, я сказал ему:
— Ваши слова меня нисколько не обижают, ибо относятся собственно не ко мне; только люди того звания, которое вы мне приписываете, должны оскорбиться за ваше презрительное отношение. Что касается меня, то я буду рангом повыше их и случайно не ниже вас, а потому не чувствую себя задетым. Во всяком случае моя дрянная одежонка, побудившая вас судить обо мне столь дурно, пожалуй, тоже может почесть себя оскорбленной; так пусть же она сама и разрешает этот спор: я не желаю вмешиваться.
Сии слова, произнесенные — скажу без хвастовства — с достоинством, не присущим подлому народу, обратили на себя внимание какого-то дворянина, прогуливавшегося неподалеку и сообразившего, что такие рассуждения не могли исходить из уст лавочного мальчишки, тогда как барон, величайший из придворных ослов, даже не дал себе труда вникнуть ни в один из моих резонов. Дворянин, видимо, догадавшийся о моем звании, сжалился надо мной и, желая избавить меня от ярости этих дикарей, посоветовал удалиться через другую калитку, а не через ту, в которую я вошел. Я последовал его указанию, призывая тысячи проклятий на головы современных дворян, окружающих себя всякой сволочью, злоба которой так приходится им по вкусу, что побуждает их оскорблять людей любого звания.
Но, увы! Меня обижали и презирали не одни только дворяне: им вторили и те, кто больше всех придерживается правил чести и скромности. Ни один, мещанин, где бы я ни появился, не желал признавать моего права на предпочтение. На улице меня нередко толкали локтем, чтоб я шел вдоль канавы [112], а если я мстил за обиду колким замечанием, то обзывали оборванцем. Но бывало и хуже. Оцените весь ужас бедности, которую принято считать сотоварищем порока: однажды кто-то в толчее потерял кошелек, и меня заподозрили бы в этой краже, если б своими речами и поступками я не принудил всех и всякого тотчас же возыметь обо мне лучшее мнение.
Вы скажете, что подобные неприятности могли произойти у меня только с особами совсем светского пошиба и приверженными лишь к мелочам этикета, но знайте, — сколь сие ни печально, — что даже те, кто отрекся от суетной пышности, не оказывали мне большего уважения. Я познал это воочию, будучи у вечерни в некоем монастыре. Один добрый монах впустил в часовню десять или двенадцать каких-то фертов в плюшевых плащах, о коих он не имел ни малейшего понятия, и не отказал в этом даже их лакеям; меня же, пожелавшего последовать за ними, он оставил на улице.
— Позвольте сказать вам словечко, отче! — крикнул Я ему сквозь решетку, а затем, когда он подошел поближе, я продолжал так:
— Я явился сюда не для того, чтобы вас поучать, да и нет у меня на это способностей; но беру на себя смелость сказать вам нечто, по-моему, неоспоримое, а именно, что церковь ваша должна служить отображением дома господня, находящегося на небеси, и вам надлежит предоставлять в ней место беднейшим, как заведено в оном блаженном обиталище. Словом, — добавил я, усмехаясь, — когда мне вздумается зайти в ваши часовни, чтоб сотворить молитву с большими удобствами, нежели здесь на улице, то я прихвачу с собой плащ, подбитый плюшем, хотя бы мне пришлось взять его напрокат у ветошника.
Монах, надо отдать ему справедливость, устыдился, и так как он быстро меня покинул, то едва ли дослушал бы мою речь, если б я под конец не повысил голоса; но это-то и послужило к его посрамлению: ибо некоторые лица, находившиеся тут же, услыхали мои слова, и я убедился по их смеху, что они со мной согласны и хохочут над тем, кто, презирая бедных, так дурно соблюдает правила своего ордена. Слабая сторона моей позиции заключалась лишь в том, что я был бедняком против воли. Тем не менее монах совершил грех, который мог искупить только самым строгим покаянием.
Прибавьте к сему еще худшую обиду: те, кто знал о моем происхождении, обращались со мной не лучше. Маленькие негодяи, сыновья горожан, коих я знал по школе и нередко держал в подчинении, встречая меня на улице, притворялись, будто никогда не имели со мной ничего общего; когда же я, к величайшему своему унижению, кланялся им, дабы возобновить старинное знакомство, они только дотрагивались до шляпы, да и то почитали это для себя великим затруднением, так кичились они тем, что ходят в шелку и держат лакеев, одетых лучше меня. Я навестил тех, кто казался мне подоступнее и с кем я прежде поддерживал более близкие отношения. Правда, они оказали мне у себя дома довольно хороший прием, будучи вынуждены к тому правилами вежливости; но никто из них и не подумал отдать мне визит,