изысканно одетый в свежее платье, несколько устаревшего покроя, с начищенными ботинками на высоких каблуках такой же тщательной работы, как женские башмачки, – можно было по ним догадаться об удовольствии, которое доставляет ему обладание парой таких маленьких девичьих ножек.
Это была, впрочем, единственная красивая вещь, которую природа ему подарила. Его бледное лицо, некрасивое и невыразительное, походило на голое колено, на которое надели золотые очки. Его тонкие губы постоянно улыбались, и эта улыбка была похожа на гримасу, вызванную каким-нибудь назойливым запахом. Он был, кроме того, неопределенного возраста: ему можно было дать как тридцать, так и шестьдесят лет.
Когда меня ему представили, он сосредоточил все свое внимание на моем лице, как эксперт, и, обернувшись спустя минуту к мадам Адель, спросил:
– И вы ручаетесь?..
– Я знаю своих курочек, господин советник, вам это известно…
– Хорошо, хорошо, – прибавил он со своей обычной гримасой, – так вы, пожалуйста, расскажите ей… Я приду…
– Это очень важная особа, – объяснила мне мадам Адель, как только «господин советник» вышел по потайной лестничке, которой пользовались те, кому нужна была особая осторожность. – Эта особа не любит ни разговоров, ни церемоний, ни расспросов, ни фамильярностей, как вначале, так и впоследствии. Он будет приходить каждое утро ровно в восемь часов в маленькую гостиную возле твоей комнаты. Не заставляй его ожидать. Что касается его привычек, то…
– Я их уже знаю…
– Каким образом?..
– По тому, как он меня разглядывал…
– Тем лучше. Постарайся понравиться ему: он серьезный и великодушный клиент.
– Чем он занимается?
– Это тебя не касается, и я прошу никогда не обращаться к нему с подобными расспросами: он не потерпит ни малейшей попытки разузнать, кто он.
Каждое утро, за исключением воскресений и праздничных дней, я находилась, согласно полученным инструкциям, ровно в восемь часов в гостиной.
Он приходил каждое утро со своей нарисованной под носом улыбкой, точный, как кредитор.
Сначала он снимает шляпу и пиджак и бережно кладет их на один из столиков, предварительно убедившись в том, что там нет пыли. Затем он садится в кресло, вытаскивает из кармана брюк футляр, кладет туда очки и прячет его снова в карман.
Затем он остается еще минут десять в кресле, будто заснув; поднимается, оправляется, повторяет маневр с очками, надевает пиджак, проводит рукой по полям шляпы, чтобы смахнуть с них всякий след пыли; потом он оглядывает складки брюк, снова смотрит на свои ботинки, отражающие, как зеркало, и уходит.
Он платит в конце каждого месяца, прибавляя сто франков для меня.
Держит он себя в высшей степени сдержанно, едва здороваясь и прощаясь при входе и выходе.
Только в первое утро, закончив обряд и одевая очки, он проговорил, как будто объясняя:
– Это мой кофе!
В другой раз, когда я по нездоровью пропустила одно свидание, он осведомился о том, как я себя чувствую, и прибавил:
– Я так же вчера чувствовал себя плохо; взять другую девушку я не хотел, так как не люблю менять. Мне предстояло важное заседание, и я не мог пойти туда. Все напрасно – я не могу обойтись без этого. Доктора говорят, что это вредит здоровью, что это опасно, смертельно опасно, – я же чувствую себя отлично: мои мысли проясняются, речь становится живее; это на меня действует, как душ…
И действительно, каждое утро, прежде чем сесть за работу, он «получал свой кофе» и совершал длинную прогулку.
Но, как старательно ни добивалась я рассеять ту таинственность, которой он окружал себя, мне до вчерашнего дня ничего не удалось узнать о жизни этого хронометра, который, по-моему, представлял нечто вроде банкового чиновника или муниципального секретаря.
С ним я никогда не заговаривала, и хотя он тоже не отличался болтливостью, тем не менее в одно прекрасное утро он, по-видимому, был раздосадован моим упорным молчанием и, как бы вызывая меня на разговор, сказал:
– Ты – славная девушка, всегда молчаливая, даже слишком молчаливая.
А так как я намеренно продолжала молчать, то он продолжал:
– Если бы все женщины были таковы! Я, видишь ли, не люблю женщин, и прежде всего за то, что они меня не любят. Они, впрочем, имеют для этого достаточных оснований: я слишком безобразен и слишком стар. Но и будучи молодым, я был стар и безобразен, и женщины меня никогда не любили. Были и у меня причины не любить их: они чересчур много говорят, говорят постоянно, даже тогда, когда было бы лучше молчать, а это недостаток, которого я не выношу.
Однажды, много лет тому назад, я влюбился в одну вдову и собирался уже жениться на ней. Как-то вечером, получая от нее авансом часть будущих супружеских радостей, я в самый, так сказать, психологический момент, когда она, вся дрожа, сжимала меня в объятиях, услышал, как она шепчет: «Ах, мой Эдмонд!..».Меня зовут Периклом, и это восклицание не доставило мне большого удовольствия. Она сказала мне, что Эдмондом звали ее покойного мужа и упоминание его имени в данный момент объясняется старой привычкой – она лишь недавно его потеряла.
Объяснение было довольно правдоподобно, и я продолжал посещать ее, отложив, впрочем, день свадьбы до окончательного исчезновения этой привычки.
И все шло хорошо, пока я не услышал, снова получая аванс, новое имя: «Дорогой Адольф!».
Я понял, что господин Адольф, очень милый юноша, разделял со мной чувства этой милой женщины в трауре.
Другой раз я имел слабость сделаться покровителем одной молодой актрисы, которая пришла ко мне, уж не знаю по чьей рекомендации.
Она была, по-видимому, очень признательна, принимала все мои советы, была сдержанна и преданна, так что я искренно привязался к ней. После многих платонических посещений я однажды вечером отправился к ней на квартиру, нанятую мной для нее, и остался на всю ночь. Бедная девушка! И она отличалась необыкновенным красноречием, которое положительно бьет по нервам. Представь себе, заключая ее в объятия, я вдруг слышу:
– Почему ты молчишь, синьор? Видишь, сколько роз? Сколько роз на снегу?.. Не ускоряй своих шагов… Синьор, подожди меня!.. Я хотела бы собирать с тобой эти розы!..
Я весь так и затрясся от смеха, и силы меня совершенно оставили, как будто я был сражен пулей.
Я бросил ее, чтобы не больше чувствовать в себе той жалости, которую эти мелодраматические фразы вызвали в моей душе.
И, наконец, года два тому назад со мной случилась история куда хуже. Я воспылал такой старческой страстью к семнадцатилетней дочери одного интендантского чиновника, жившего в одном со мной доме, какой часто бывает охвачена душа, мозг и тело тех несчастливцев, которые, за отсутствием красоты, по свойственной им робости или вследствие крайне строгого воспитания, никогда не находят естественного выхода своим страстям.
Отец, а особенно мать, заметившие мое умопомрачение, дававшее им отличный случай пристроить дочку, всячески содействовали развитию моего чувства. Меня принимали очень почтительно, оставляли одного с девушкой, бывшей, судя по ее разговорам, просто маленькой белой гусыней. Словом, в припадке непреодолимого полового безумия, когда забываешь благоразумие и стеснение, я в один несчастный день овладел ею.
Девушка, не оказавшая сперва почти никакого сопротивления, стала вдруг плакать:
– Ах! Дорогой мой!.. Боже мой, что ты делаешь?.. Ах, мама!.. Ох, Боже мой! Мама!..
Напрасно я просил и уговаривал ее молчать; она продолжала все громче и громче:
– Боже!.. Любовь!.. Нет!.. Мама!.. Мама1.. – И так орала, что мать, находившаяся в соседней комнате, влетела к нам в самый критический момент.
Всякие объяснения были излишни. Я предложил примирение на денежной почве. Отец и мать отказывались, говорили о браке, грозили судом. История эта причинила мне массу крупных неприятностей. Чтобы замять ее, мне пришлось выложить весьма значительную сумму денег и просить перевода, почему я и попал сюда, в Милан. Вот все мои встречи с женщинами. С тех пор я пользуюсь новым методом, прекрасно тебе известным, при помощи которого только и можно заставить женщину молчать.
После этого откровенного признания, которое я выслушала все так же молча, «господин советник» снова перешел к прежней сдержанности и больше не изменял ей. Мое любопытство оставалось все же неудовлетворенным. Но его удовлетворил случай. Вчера мне пришлось побывать в канцелярии судебной палаты для получения одного документа. Ожидая секретаря, я заметила большое движение у подъезда и в зале заседаний.
«Интересный процесс», – подумала я и вошла.
За судейским столом, на председательском кресле, одетый в мантию, сидел в знакомой мне позе мой таинственный «господин советник», председатель судебной палаты!
Вот этого я никак не могла предположить. Откровенно говоря, я вышла оттуда, испытывая нечто вроде гордости: я открыла, что к числу моих многочисленных поклонников принадлежит и верховный жрец правосудия.
Моя частная переписка возрастает до грандиозных размеров. В среднем я ежедневно получаю восемьдесят любовных объяснений. Как я тронута!
Когда я посещала нормальную школу, чтобы получить диплом учительницы начальных классов, я получала гораздо меньше писем: тогда это было, конечно, «нестоящим» делом.
Мужчины тогда держались на почтительном расстоянии; они чуяли запах папаши, который не переносил ненадежных ухаживателей. От меня несло ароматом честной семьи, в которой сейчас же говорят о браке… без приданого.
И все же один из них, более храбрый и ловкий, отважился подступить поближе. Он сумел обойти и меня, и папашу, и семью, и брак, и получив, что ему нужно было, ушел, оставив открытый счет неуплаченным.
За ним последовали другие, сделавшие все возможное, чтобы взять от меня то хорошее, что еще во мне оставалось и чего возвратить они мне не могли. И теперь, когда я уже окончательно «опустилась», они хотят спасти меня.
Спасение – вот обычная тема писем, получаемых мною. О чем только в этих письмах ни толкуют – и о чувстве, и о Боге, и о совести, и даже о морали… конечно, и о морали.
Я встаю по ночам, чтобы посмеяться над ними. Между полученными сегодня лирическими излияниями я нашла, впрочем, и пару писем, так сказать, делового характера.
Одно гласит:
«Дорогая Маркетта! Посещая гостеприимный дом, в котором ты находишься, я успел узнать твою находчивость, интеллигентность и ум. Ты – женщина высшего полета и я нахожу недостойным для тебя оставаться в этом позорном месте, куда ты попала, конечно, не по своей вине. Хочешь ли ты уйти оттуда?