Правда, если верить Анучину (а ему до сих пор верили биографы Ковалевского), то, учась в старших классах, Владимир вообще мало бывал в училище, ибо «проживал по целым месяцам, под предлогом болезни, то у брата, то оставался в деревне после каникул»; он даже «мало посещал классы, но переходил из класса в класс безостановочно благодаря тому, что являлся на экзамены, что занятия вообще были не трудны и что начальство относилось в это время к воспитанникам довольно снисходительно».
Но все это недоразумение: либо Языков невнятно рассказывал, либо Анучин слишком произвольно истолковал его слова.
Конечно, начальство было теперь снисходительнее, чем в николаевские времена. Но не настолько, чтобы Владимир мог месяцами жить вне училища и не посещать классы. При всех его безусловно выдающихся способностях он не мог переходить из класса в класс, являясь только на экзамены: ведь объем изучавшегося материала был огромен. Уголовное право, церковное право, государственное право, финансовое право, логика, психология, история права и множество других дисциплин давались Владимиру легче, чем большинству его товарищей, благодаря превосходной памяти и быстроте ума. Но можно ли всерьез полагать, что учение давалось ему вовсе без всяких трудов, тем более что он получал неизменно высокие баллы и по окончании ему присвоили наивысший чин девятого разряда?
И все же дыма без огня не бывает: отблеск правды, рассказанной А.И.Языковым профессору Д.Н.Анучину, должен содержаться в процитированных строках. А какой именно правды — это можно узнать из воспоминаний Танеева.
К сожалению, Владимир Танеев в школьные годы не был дружен с Владимиром Ковалевским и лишь дважды упомянул о нем. Первое упоминание малоинтересно для нас, второе же вот в каком контексте:
«Чем время приближалось более к выпуску, тем жизнь в училище становилась сноснее. Дух времени стал проникать и в наше училище. Когда мы были во втором классе, нас стали выпускать не только по воскресеньям, но иногда и во время недели, вечером или утром между первыми двумя и последними двумя лекциями, от 12 до 2 часов. Воспитанники 1-го класса могли уходить без объяснения причин. Мы (2 кл.) должны были каждый раз объяснять, куда и зачем выходим. [...].
Ковалевский, — продолжал Танеев, — придумал целую систему обманов, чтобы чаще уходить на неделе. Он сам писал к себе письма [...], из которых было видно, что дядя занемог, желает видеть племянника, что болезнь усиливается, что она становится опасной, что присутствие племянника необходимо каждый вечер. Потом этот дядя умер. Хлопоты о похоронах, похороны [...] — все это были поводы проситься в отпуск».
Итак, Владимир вовсе не жил вне училища. Он лишь чаще других покидал его во внеурочное время благодаря тому, что оказался изощренно изобретателен в выдумывании благовидных предлогов. Как же ненавистны были ему училищные порядки, если он, под постоянным страхом быть разоблаченным, инсценировал целые истории, чтобы вырвать по два-три дополнительных свободных часа в неделю!..
Сохранилась фотография: Владимир Ковалевский — ученик училища правоведения. Юноша лет семнадцати сидит вполоборота к зрителю. Левая рука чинно покоится на колене, правая неудобно положена на круглый столик с резными ножками. Рука напряжена, как напряжены лицо и вся неестественно выпрямленная фигура, затянутая в тесный мундир с рядом до самого подбородка застегнутых пуговиц, с нашивками на стоячем воротнике и рукавах. Прямая фигура, почти прямой угол переломленных в коленях параллельно поставленных ног, прямые, плотно сжатые губы, низко надвинутые на щелки глаз брови, ежиком подстриженные волосы, оголяющие большое, сиротливо торчащее ухо, заведомо лишняя тонкая правоведская шпага с изящной рукоятью — все говорит о неестественности, о стесненности, о какой-то декорированности, точно юношу запихнули в этот тесный, с чужого плеча мундир.
Невольно вспоминаются строки одного из последних писем Владимира Онуфриевича к брату: «Конечно, самая страшная ошибка в моей жизни — это воспитание в Правоведении».
Глава третья
Первая поездка за границу
Владимир вступал в самостоятельную жизнь во времена, полные соблазнов для молодой, ищущей приложения своим нерастраченным силам души.
Крепостнический быт уходил в небытие, но уходил медленно, мучительно, и петербургское «образованное общество» в порыве благородного нетерпения торопило его неминуемую кончину.
Пока комиссия по крестьянской реформе завершала работу, общество объявило войну всем предрассудкам, традициям, моральным устоям крепостнической эпохи. Общество восставало не только против господства помещиков над крестьянами, но и против всякого господства: начальников над подчиненными, родителей над детьми, мужчин над женщинами, нерасторжимого церковного брака над истинной любовью, формализма и казенщины — над свободным волеизъявлением личности. Слово «свобода» на все лады склонялось в великосветских петербургских гостиных, в литературных салонах и особенно в молодежных кружках, хотя в него и вкладывали самое разное содержание.
Вырываясь правдами и неправдами из училища правоведения, Владимир Ковалевский прежде всего торопился к брату, у которого заставал кого-нибудь из его друзей-студентов. Он познакомился с Николаем Ножиным и бароном Стуартом (оба ушли из Александровского лицея, чтобы заняться естественными науками); с будущим физиком и физиологом Сергеем Ламанским; с артиллерийским офицером Павлом Якоби, решившим посвятить себя медицине: с братьями Игнатием, Николаем и Осипом Бакстами; с Евгением Михаэлисом, пока еще лицеистом, вознамерившимся перейти в университет...
Владимиру нравились эти горячие, страстные, отчаянные юноши. Вместе с ними он строил дерзкие проекты преобразования русской жизни и быстро стал среди них своим человеком — даже в большей мере своим, чем его брат, ибо Александр выше всего ставил науку и держался в стороне от громких — до хрипоты в горле — политических споров.
Чаще всего собирались у Евгения Михаэлиса, благо в его гостеприимном семействе не было и намека на конфликт отцов и детей, столь характерный для той эпохи. Мать Евгения, Евгения Егоровна, молодые годы провела г.Перми, познакомилась с сосланным туда Герпеном и под его влиянием пристрастилась к серьезному чтению. Она считала, что «молодежь всегда права», и горячо сочувствовала ее стремлениям. К Владимиру Ковалевскому Евгения Егоровна отнеслась почти по-матерински, и он, жестоко обойденный ласкою в детстве, искренне привязался к ней и к ее семейству.
Евгений привел Владимира и к своей старшей сестре, Людмиле Петровне Шелгуновой, и здесь юный правовед тоже стал своим человеком. В нем вообще обнаружилось завидное качество — легко и быстро сходиться с людьми.
Центром кружка, собиравшегося у Шелгуновых, была сама Людмила Петровна. Преждевременно пополневшая и утратившая уже блеск первой молодости, но энергичная, живая, непосредственная, остроумная, с язвительной усмешкой в смелых круглых глазах, она презирала условности, держалась независимо и просто.
Не менее притягательной фигурой был поэт, писатель и публицист Михаил Ларионович Михайлов, с которым Шелгуновы снимали общую квартиру. Маленький, сутулый, густобородый, с яркими, пунцовыми губами, в овальных, словно приклеенных к переносице очках, над которыми высоко вползали на лоб смоляные куполовидные брови, из-за чего его лицо приобретало выражение постоянной удивленности, Михайлов громогласно высказывал все то, о чем вынужденно умалчивал в своих публицистических статьях, появлявшихся в «Современнике». Он первый в русской журналистике поднял вопрос женского равноправия, и об этом особенно много говорили в шелгуновском кружке. Здесь не делали тайны из того, что брак Людмилы Петровны с Николаем Васильевичем Шелгуновым — уже немолодым подполковником лесного ведомства — давно стал фиктивным, а истинный муж Шелгуновой — Михайлов. Не было секретом и то, что Николай Васильевич преданно любит свою официальную жену и самой искренней дружбой привязан к Михайлову. Все трое были счастливы сознанием, что приносят счастье друг другу, как бы