«Ученая женщина», а тем более математик, представляла собой большую редкость, потому, едва она появилась в Петербурге, о ней «успели прокричать два-три журнала». Совсем новая роль знаменитости, по собственным словам Софьи Васильевны, «хотя и смущала меня немного, но все же очень тешила на первых порах».
Новые знакомые, число которых быстро увеличивалось, ждали от нее чего-то особенного, необычного, и она не обманывала ожиданий. В свои двадцать четыре года она только что расцвела, была здорова, весела, миловидна, полна энергии. Она включилась в работу по созданию Высших женских курсов, организовывала благотворительные вечера, часто бывала в театрах, на всевозможных званых обедах, в литературных кружках, охотно откликалась на всякое приглашение и оказалась живой, остроумной собеседницей, умеющей и немного пококетничать, и оценить хорошую шутку, и поспорить почти на любую тему.
Контраст со стереотипным представлением об «ученом сухаре в юбке» был столь велик, что окружающих немного пьянило ее очарование.
«Я находилась в самом благодушном настроении духа, так сказать, переживала свой «медовый месяц» известности и в эту эпоху своей жизни, пожалуй, готова была воскликнуть: «Все устроено наилучшим образом в наилучшем из миров», — вспоминала впоследствии Ковалевская.
Владимир Онуфриевич всюду сопровождал жену и, видя, что она счастлива, радовался вместе с нею. Но оба они хорошо сознавали, что положение их зыбко, неустойчиво, ибо светская жизнь требовала значительно больших расходов, чем те, какие они могли себе безнаказанно позволять при их скудных средствах. Срочно требовалось Владимиру Онуфриевичу пристроиться к какому-нибудь делу, дающему твердый заработок, и прежде всего получить наконец магистерскую степень, чтобы иметь возможность претендовать на штатное место в университете.
С профессором геологии А.А.Иностранцевым Ковалевский вступил в переписку уже давно. Вернее, поначалу он посылал Александру Александровичу свои научные работы, не сообщая обратного адреса. А предыдущей зимой, отправив ему из Берлина «пасквиль», попросил высказаться по поводу одесской истории. И если возможно, представить его доклад в Петербургское минералогическое общество.
«Я, вполне откровенно, считаю в высшей степени полезным такого рода публикацию, — ответил Иностранцев о «пасквиле», — полезным потому, что мне известно весьма достаточное количество таких экземпляров профессоров, в которых недостает главного — это общего развития. [...] Ваша брошюра читалась и читается нарасхват в ученом мире, как геологами, так и другими».
Иностранцев не только брался представить доклад коллеги, но даже выражал по этому поводу радость. «По известной апатии нашей ученой интеллигенции, — писал он иронически, — в Минералогическом обществе, как и в некоторых других ученых обществах в Петербурге, всегда есть два или три члена, которые на своих плечах вывозят ученую сторону заседаний, что же касается другой стороны, то есть чаепития, то в этом помогают и другие». Иностранцев вызвался «поправить ту ошибку», что Ковалевский еще не член общества.
У Владимира Онуфриевича, таким образом, были все основания надеяться, что он сможет близко сойтись и даже подружиться с профессором геологии, тем более что они оказались ровесниками.
Однако, явившись на кафедру представиться Иностранцеву, Ковалевский сразу же ощутил холодок в его чопорном поклоне и вялом рукопожатии. Высокий, стройный, подтянутый, аккуратно подстриженный и безупречно одетый профессор оказался прямой противоположностью своему учителю Менделееву, в котором годы нисколько не укротили искрящуюся живость, подвижность и бьющую через край энергию. Тщательная ухоженность усов и небольшой бородки, внимательный, но безразличный взгляд и безукоризненная вежливость показали Ковалевскому, что дистанция между ним и Иностранцевым никогда не сократится. И это же подтвердили последующие встречи.
Строгий не только к другим, но также и к самому себе, Александр Александрович жил по однажды установленному распорядку. Ежедневно, ровно в четверть одиннадцатого, он поднимался на третий этаж университетского здания и, молча раскланявшись с сотрудниками (все они, конечно, уже были на местах), проходил в кабинет. Разговоры допускались только деловые. И суть вопроса следовало излагать четко и ясно, не уклоняясь в сторону. Профессор дорожил своим временем и никому не позволял разбазаривать его.
Озадаченный холодной встречей после столь дружеской переписки, Владимир Онуфриевич вскоре убедился, что профессор отнесся к нему с максимальным дружелюбием, на какое вообще был способен. Петрограф по специальности, он не мог в полной мере оценить научного значения работ Ковалевского, но сознавал, сколько подвижнического труда вложено в эти объемистые монографии. Последняя из них — об ископаемом предке жвачных гелокусе и инадаптивной форме свиней энтелодоне — только что вышла из печати, и Иностранцев представил ее, а также магистерскую диссертацию Ковалевского на премию Минералогического общества. Вместе с профессором Меллером он отрецензировал обе работы и запросил о них мнение Рютимейера, приславшего очень лестный для Владимира Онуфриевича отзыв. Премию присудили Ковалевскому единогласно. Как, впрочем, и профессору Роговичу, представившему добросовестное, но чисто описательное исследование ископаемых рыб Киевского третичного бассейна. (Поэтому сумму премии разделили пополам.) Словом, Иностранцев делал для Ковалевского гораздо больше того, что можно было от него ожидать.
Но именно по этой причине Владимир Онуфриевич, памятуя давнее предупреждение Мечникова, стал опасаться придирок на предстоящем экзамене со стороны доцента Ерофеева, минералога по специальности, тем более что именно минералогией Ковалевский почти не занимался и понимал, что на этом предмете его действительно несложно «обрезать».
Правда, Менделеев уверял, что Ерофеев и Иностранцев вовсе не враждебные друг другу, а так, «не в очень хороших отношениях». Да и сам Ерофеев не выказывал никакой неприязни. Он не раз бывал у Ковалевских и пригласил Владимира Онуфриевича заниматься в своем кабинете. Но обжегшийся на молоке дует на воду, и Владимир Онуфриевич готовился к самому худшему. Да Ерофеев и предупредил, что будет спрашивать «по всей строгости». «Вообще впечатление Петербург произвел на меня самое тяжелое, — писал Ковалевский брату. — Никто моих работ не понимает и не может даже читать, так что я не встречаю ни одной души, и все точно сговорились требовать со специалиста по палеонтологии физику, минералогию, петрографию и т.д., не обращая ни малейшего внимания на то, есть ли у него хорошие работы или нет».
Только к декабрю с экзаменом было покончено. Ковалевский хотел тотчас же защищать диссертацию, чтобы с весеннего семестра начать приват-доцентский курс палеонтологии позвоночных. Но университетское начальство откладывало защиту. Сначала он думал управиться до рождества; потом надеялся на начало, потом на конец января... Правда, пока тянулась эта канитель, он успел завершить и сдать в печать начатую еще за границей большую статью «О пресноводных отложениях мелового периода» — чуть ли не первую из задуманных и последнюю из осуществленных им научных работ.
Только в марте 1875 года состоялся диспут. Он длился три с половиной часа, но не представлял собой, по мнению Ковалевского, ничего интересного. «Споров было мало и только одни любезности», — написал он брату.
Следствием диспута стал, однако, диплом, в котором значилось, что «г.Ковалевскому представляются все права и преимущества, законами Российской империи со степенью магистра соединяемые».
Наконец-то свершилось то, с чего обычно ученый начинал свою карьеру. Владимир Ковалевский не подозревал, что его научная карьера уже закончилась.
За время пятилетнего отсутствия Владимира Онуфриевича Евдокимов продал массу его книг и выплатил множество долгов. Неожиданно всплыли еще два старых векселя — на небольшие, впрочем, суммы. Их удалось погасить полученной половиной премии (250 рублей). Но на Владимире Онуфриевиче лежал еще большой долг — в 10 тысяч рублей — банку, тот самый, за уплату которого поручился его тесть. И очень запутанными стали его отношения с магазином Черкесова.
Дела магазина, выросшего в большое предприятие с отделениями в Москве, Одессе и других городах, шли скверно: «идейная» направленность не могла не сказываться пагубным образом на