Тем не менее перелом в отношениях между учителем и ученицей оказался заметным. Заезжие российские кумушки получили достаточно «материала», чтобы разнести по свету пикантнейшие подробности личной жизни Софьи Ковалевской. Слухи дошли даже до Киева, а оттуда Александр Онуфриевич сообщил о них брату.
«Мне очень нравится рассказ про Софу, — ответил Владимир с беззаботной шутливостью. — Я могу прибавить только, что это непременно бы случилось на самом деле, если бы профессору, «с которым она живет» (она ходит к нему два раза в неделю), не было 72 лет или около — это именно Вейерштрасс».
Но Ковалевский не мог не знать, что знаменитому математику не 72, а только 57 лет. Когда Владимир и Софа снова начнут переписываться, она будет возмущена его «упреками и выходками против меня, моих друзей, учителей» — лишнее доказательство, что чувство ревности (ужаснейший порок с точки зрения нигилиста!) вовсе не было чуждо Владимиру Онуфриевичу.
Переписка мнимых супругов возобновилась весной 1873 года из-за того, что, будучи в Цюрихе, Софа узнала от Анюты: ее «муж» снова за границей и намерен заехать к Жакларам. Софа ужаснулась, представив себе, как поразит родителей неожиданное появление Владимира, о котором еще вчера она ничего не могла им сказать! Она, должно быть, умоляла сестру написать Ковалевскому, чтобы он не приезжал. Но как могла Анюта отказать в гостеприимстве человеку, от которого видела столько добра? Пришлось самой Софе взяться за перо. Письмо ее вышло холодным, полуофициальным, но очень вежливым. Она просила Владимира не показываться в Цюрихе, а вместо этого, когда она вернется в Берлин, приехать к ней туда, чтобы общими силами поискать средство «несколько облегчить наши взаимные отношения».
Дабы привести в исполнение план лютой мести, Ковалевский остановился в Вене и попросил «первого таланта по геологии» профессора Зюсса проэкзаменовать его.
Считая, что палеонтологическими работами Ковалевский «приобрел хорошую репутацию среди своих собратьев по науке», Эдуард Зюсс решил «выявить его познания в других областях, кроме тех, в которых он уже себя проявил». Шесть заданных им вопросов охватывали важнейшие разделы геологии, и ответы Ковалевского не оставили сомнений в «превосходных познаниях» русского ученого.
Но Зюсс убедился не только в этом. Ибо почти по всем затронутым вопросам экзаменуемый высказал интересные и глубоко продуманные «личные взгляды», показавшие маститому ученому, что перед ним сложившийся и ярко одаренный исследователь.
Зюсс не только выдал «свидетельство» в том, что считает Ковалевского «полностью и в высшей степени способным занять профессуру по этим отраслям (то есть геологии и палеонтологии. — С.Р.) в высшей школе», но предложил ему навсегда обосноваться в Вене и читать курс палеонтологии позвоночных. И даже «очень уговаривал сделаться совсем европейским профессором и не возвращаться в Россию».
— Поймите, герр Ковалевский, — убеждал его Зюсс, — в ближайшие десять лет не предвидится ни одного хорошего палеонтолога по позвоночным. Кроме вас, разумеется. Начав читать в большом городе, таком, как Вена, вы станете известны, к вам будут съезжаться из других университетов, как ездят к Бунзену в Гейдельберг. Вы сможете завести учеников, создадите школу...
Владимир Онуфриевич вежливо отказался, хотя надолго запомнил слова Зюсса и позднее подумывал о том, чтобы прочесть курс лекций в Вене и тем самым пробить себе дорогу к кафедре в России.
Получив неожиданное письмо от Софы, он, конечно, не стал заезжать в Цюрих и пригласил ее к себе в Мюнхен.
Теперь, когда он поостыл, идея обнародовать историю одесского экзамена уже не казалась ему такой блестящей. Владимир Онуфриевич чувствовал только большую усталость, ибо целый год «работал как лошадь», а три последних месяца «считал по-севастопольски»41. Экзамен вспоминался ему как привидевшийся во сне чудовищный кошмар. Его, ученого с всеевропейской известностью, «обрезала» мелочно-самолюбивая бездарность, о которой, конечно же, слыхом не слыхивали ни Зюсс, ни Гексли, ни Дарвин, ни Рютимейер... Все же он решил не отказываться от задуманного и в Мюнхене первым делом проэкзаменовался у Циттеля. Немецкий ученый выдал Ковалевскому свидетельство в том, что он «не только обладает основательными познаниями», но и в «высшей степени способен вести самостоятельные научные изыскания».
Ковалевский приступил к завершению «Введения» к монографии об антракотерии и скоро с головой ушел в работу.
Еще предыдущей осенью Владимир Онуфриевич с полным основанием писал брату, что, когда его труды увидят свет, «палеонтология изменит свой Ansicht42». Теперь он в еще большей мере осознал это. Он был убежден, что сможет «значительно выяснить палеонтологию млекопитающих» и из того «хлама», который застал в ней, создаст «нечто весьма гармоничное и простое».
Но, создавая новую палеонтологию, он с неизбежностью должен был разрушать старые, укоренившиеся представления. Невольно приходилось вступать в полемику со многими учеными, включая тех, чьей помощью и гостеприимством он не раз пользовался. Ковалевский испытывал неприятное чувство, когда приходилось их критиковать, но этого требовали интересы истины.
«Все материалы, которые я собрал [в] это лето, — писал он брату еще в 1872 году, — лежат 25 лет в музеях, а дураки-палеонтологи грызлись из-за каждого кусочка зуба и из-за priorite43 видов, которые я им теперь уничтожу описанием скелетов».
Владимир Онуфриевич предвидел, что года через два станет «большим врагом» Жерве, ибо принужден «доказывать вред его метода»; что, несмотря на все старания отдать должное Ричарду Оуэну, он должен указать на его ошибки, ибо «английский Кювье» «наврал жестоко в млекопитающих»; что впереди у него «большая война» с немецкими стратиграфами, ибо их «безумные системы» созданы людьми, не имеющими понятия о зоологии...
Во «Введении» к монографии об антракотерии Ковалевский выступил против бессодержательного увеличения числа названий ископаемых форм. Это «умножение названий без умножения сведений» он считал «великим злом», которое, по его мнению, приводит к самообману, к видимости благополучия, тогда как знания почти не наращиваются и «только работы Кювье благодаря их основательности» остаются недосягаемым образцом для палеонтологов.
Ковалевский создал такую классификацию копытных, которая позволила ему представить их группы в виде восходящих ветвей генеалогического древа. Всю силу мысли он направил на то, чтобы доказать общность происхождения всех копытных и тем самым утвердить Дарвинову эволюционную теорию.
Ковалевский показал, что уже самые ранние из известных копытных четко распадаются на две группы: парно— и непарнопалых. Но значит ли это, что они не связаны между собою родством? Ученый привел огромное число «общих признаков, характерных для обоих разделов, т[о] е[сть] для всех копытных», что безусловно доказывало происхождение их от одного предка, который должен был обитать еще в меловую эпоху.
Вновь и вновь Ковалевский указывал на упрощение конечности, как на наиболее существенное направление в эволюции копытных, обеспечивавшее их выживаемость в борьбе за существование и потому явственно прослеживающееся в обеих группах.
Для наглядности он сопоставлял лошадь с тапиром. У обоих непарнопалых конечности выполняют сходные функции, но если у лошади всего четыре пальца, то у тапира их четырнадцать (по четыре на передних и по три на задних конечностях). А в каждом пальце — по две артерии и по две вены, не говоря о мелких сосудах, нервах, мышцах и других тканях. Только на то, чтобы прогнать кровь по сосудам, четырехпалое животное расходует много больше энергии, чем однопалое. А вероятность закупорки сосудов, травм, различных заболеваний? «Для развития большей суммы сил четырехпалое животное требует более богатой, или лучшей, пищи, оно живет расточительно» — вот основная мысль Ковалевского.
«Правда, пока оно одно и его никто не тревожит, — подчеркивал исследователь, — его