Роман авантюрный. Роман любовный. Роман небывалый.
— Божественная… очаровательная, — шептал ей Шетарди. — Я сходу с ума…
Вы меня окончательно покорили.
В это свидание с цесаревною Шетарди выявил в ней большую охоту к любви и полное отсутствие способностей к интриге политической. В этом смысле Елизавета была сущей бездарностью!
Глава 6
Трепетные фон Кишкели (отец с сынком, зело умеющие конверты клеить) предстали пред грозные очи великого инквизитора империи Российской… Андрей Иванович Ушаков спросил их:
— А вот эти пятьсот рублев Волынский сам из канцелярии Конюшенной взял или поручал кому их взятие?
— Прислал за деньгами человека своего — Кубанца.
Ушаков вызвал Топильского:
— Ванюшка, дело тут новое заводится, в коем сама светлость герцогская заинтересована… Кубанец такой, — слыхал? При дому Волынского маршалком служит. Ты его ни разу еще не нюхал?
— Нюхал! Кто говорит, что он калмык астраханский. А кто — татарин кубанский. Волынским выпестован для дел своих скрытных, грамоте обучен, господину своему служит лучше пса любого.
— Крещен?
— Во святом крещении давно обретается. Из басурманства был наречен Василием Васильевичем по купцу Климентьеву в Астрахани. А господину своему предан искренне… Я же говорю — аки пес!
Ушаков табачку в ноздрю запихнул.
— И ты, дурак, веришь в сие? — спросил, чихая. — Учу я тебя, учу, балбеса, а все без толку… Нешто не понять, что раб никогда не может быть верен господину. Мужики, они умнее тебя, ибо ведают, что, сколь волка не корми, все равно в лес глядит. Тако же и раб — его хоть пастилой насыть, все равно он будет свободы алкать, и корка хлеба на воле ему слаще меда…
Выговорясь, сколько хотелось, Ушаков повелел:
— Этого Кубанца осторожно, ко мне залучить.
— На што?
— Я в душу ему затяну и душу из него выну…
Ушаков знал людскую породу гораздо лучше Волынского!
Март прошел в спокойствии. Гриша Теплов разрисовал яблоки золотые в древе родословном Волынского, кисти собрал и, денежки получив, ушел… Все было пока тихо, но Хрущов предупреждал:
— Слышно в городе, что подзирают за нами, будто худо то, что по ночам к тебе, Петрович, съезжаемся…
Волынский за устроение свадьбы в Ледяном доме получил 20 000 рублей для покрытия долгов и опасения от себя отводил:
— Государыня ко мне милостива, а Бирон пускай злобится. Ныне вот гвардия в столипу вошла, так можно и начинать…
Петр Михайлович Еропкин советовал:
— Может, народу свистнуть, чтобы с дубьем сбежался?
Волынский отнекивался. Соймонов кряхтел, вздыхая:
— От таких дел важных простолюдье не следует отвергать. Мы только на уголек горячий фукнем, а народ-то пожар дальше раздует так, что… ой-ей-ей!
Но Волынский народа боялся, говоря:
— До дел коронных людей подлых допущать нельзя… Не бунт нужен, а переворот престольный, какие во всех королевствах бывают.
Между тем Остерман не сидел сложа руки. Иогашка Эйхлер, ненавистник вице-канцлера, прибегал второпях, выкладывал, какие сплетни по городу ползают.
Будто Волынский и его друзья по ночам сочиняют «бунтовскую книжищу», по которой учат народ бунтовать и всех немцев резать.
— Говорят, — сообщал Иогашка, — будто сам ты, Петрович, на место царское сесть вознамерился.
— Совсем заврались! Я наговоров злых не страшусь.
— А разве наговор, что ты пятьсот рублей из казны взял?
— Ну и взял… Ну и верну! Это фон Кишкели гадят… Опасней другое — битье Тредиаковского под гербом герцогским.
Слухи росли, будоража столицу. Говорили, что страшные пожары в Москве и Петербурге устроил Волынский, дабы этими поджогами власти устрашить. Выборг с Ярославлем сгорели тоже по его вине! Остерман щедро бросал в это злоречие все новые семена: Волынский подговорил башкир к бунту, отчего и родилось восстание на окраине империи… В сплетнях столичных Артемий Петрович представал извергом и злодеем, который сознательно вошел в дружбу с Бироном, змеей прокрался в доверие доброй и жалостливой императрицы. Волынский и сам знал, что чистым перед правосудием никогда не был. Взятки брал, народец поборами грабил, случалось, и убивал кое-кого, чтобы жить ему не мешали…
— А они-то каковы? — вопрошал теперь в бешенстве. — Кто судит меня? Я хоть в зрелости совесть обрел, на одних долгах жизнь свою веду. А другие и в гроб за собой последнюю полушку из казны утянут… Нет! Сволочь придворная, меня хулящая, искупительной жертвы жаждет. Во мне они себя покарать хотят…
Пришел суровый друг Белль д'Антермони, долго тянул с локтей шершавые краги, шмякнул их на стол перед собой.
— Петрович, — сказал врач, — утихни пока. Скройся…
Волынский отъехал к себе на дачу, чтобы подалее от него вода мутная отстоялась. А на даче было ему хорошо. Здесь тишина и рай. Среди лесов едва наметилась просека Загородного проспекта, что уводила в слободу Астраханскую и Далее — до деревни Калинкиной, куда чины полицейские отводили в ссылку «баб потворенных». Проституция тогда по закону приравнивалась к ночному разбою, и промысел «потворенный» был опасен… На даче Волынского жили тогда шестеро англичан-спикеров, которые недавно привезли ему свору собак для продажи.
Здесь же содержались и парижские псы, присланные в дар царице Ангиохом Кантемиром; псы эти были натасканы так, что умели под деревьями трюфели выискивать. Волынский среди собак всегда хорошо себя чувствовал, играл с ними в саду часами, окликая по именам нерусским:
— Отлан! Трубей! Гальфест… ко мне, подлые!
Собаки в дружеской радости беззлобно валили егермейстера в глубокий снег.
А по ночам от дороги слышался скрип. Это качалась под ветром старая виселица.
Клочок веревочной петли еще болтало по ветру, и под этот скрип поздно засыпал кабинет- министр. Снились ему сны — холодные, бесстрастные. Невестами он уже перестал заниматься, да и отказали ему в доме графов Головкиных:
— Молода еще невестушка… пущай подрастет.
Где же молода, ежели стара? Двадцать лет девке.
Не хотят родниться! Видать, карьера шатается…
Под скрипы виселицы он раздумывал: «Ништо! У меня в запасе на крайний случай волосатая баба имеется… Подарю ее царице, и все враги рядом умолкнут»… Виселица скрипела, проклятая.