здорово”. Это правда: оспины уже стали вызревать. Опасность вроде миновала, и караул вошел во дворец с барабанным боем и флейтами, как обычно. До свадьбы царя оставалось всего четыре дня.
Пятнадцатого января Блументрост разогнул усталую спину:
— Его величество уснул… Велите закрыть улицы! Быстро задвинули улицы рогатками, передавили в усердии всех собак, какие попались, чтобы не вздумали лаять. Тихо, Москва! — его величество спит… Замер Лефортовский дворец. Белели в сумерках громадные печи в изразцах голландских. Хаживал здесь когда-то веселый “дебошан” Лефорт, пировал здесь молодой Петр Первый, а теперь лежит его внук, с лицом под страшной коростой… Лежит. Тихо.
— ..венчается раб божий… — сказали ему.
Бредово глядели глаза царя-отрока: “Сон или явь?'
Боже, боже! Стоит князь Алексей Долгорукий, а подалее. вся в белом, невеста его Екатерина. Плывут свечи.., каплет воск.
А на палец царю надевают кольцо ледяное.
— Люди, люди, — прошептал юный царь. И снова — тишина. И нет княжны, угасли свечи… “Сон или явь?.. Люди, люди, на што вы меня покинули?” А утром — чудо: задышал Петр легко. Встал. Выли трубы в печах. Шатаясь, шагнул к окнам. Откинул рамы.
Москва, Москва! Родимая… Сыпало в лицо ему поземкой. Пахло пирогами. Так вкусно. А вдали — лес: там волки, кабаны, лисы, зайцы и рыси… Тру-ру-ру-ру — зовет рожок на охоту.
И болезнь обрушилась на царя заново. Сквозняк от окна добил его. Оспа прошла в горло и даже в нос — Петр стал задыхаться. Блументрост в бессилии развел руками:
— Виноват буду я, но.., пусть придет шарлатан Бидлоо! Пришел Бидлоо — Быдло — и сказал громко, безжалостно:
— Последний Рюрик загублен великим Блументростом! Еще раз спрашиваю: не слишком ли много славы для одного человека?..
Вспомнили, что в Риге живет грек Шенда Кристодемус, врач-кудесник. Но уже было поздно… Поздно звать!
До свадьбы царя осталось всего два дня.
Вельможи толпились во дворце — растерянны:
— Отворите тюрьмы… Кормите нищих! Недоимки простить.,. Рассыпайте соль по улицам для бедных.., пусть гребут в запас!
Был зван ко двору Феофан Прокопович со святыми дарами (на случай последнего елеосвящения). Из монастыря привезли во дворец бабку царя — старуху Евдокию Лопухину, она, как встала перед распятием на колени, так уже более и не поднималась. Муж заточил ее в застенок, сыну голову отрубил, а теперь судьба отбирала у нее последнюю надежду — внука…
— Венчать царя, — твердил Алексей Долгорукий. — Венчать!
И плакал: рушились гордые помыслы его фамилии. В этот момент все услышали, как вдруг заскрипели колеса. Это к дверям царской палаты подъехала коляска с Остерманом.
Остерман, как часовой, занял свой пост. Немец охранял русское самодержавие. Неприкосновенность трона! Чистоту монархической власти Романовых!
Заодно он охранял и себя. В соседстве с престолом Остерман всемогущ и неуязвим. В свою руку, не боясь заразы, он взял ладонь императора и не выпустил ее — все долгих два дня.
Глава 12
Дворец Головинский — словно гробовина (гулок и темен). В спальне царского дядьки Алексея Григорьевича собрались князья Долгорукие: сиживали на кроватях, слонялись по комнатам — потерянные, сугорбые. Зазвенели бубенцы — и враз полегчало:
— Едут, едут… Владимировичи едут!
Вошли с мороза еще двое Долгоруких — Владимировичей: князь Василий (фельдмаршал) и брат его Миша (губернатор сибирский).
Маршал жезлом взмахнул — кровью брызнули рубины яркие:
— Званы были на совет семейный… Так вот мы! Долгорукие заговорили:
— Государь-то плох. Выбирать престолу наследника надобно!
— И кого же вы избрать порешили? Князь Алексей Григорьевич пальцем на потолок показал:
— Вот она!
А там, наверху, Катька…
И, показав на потолок, он к дверям поплелся:
— Его величество спроведую. А то Остерман, чтобы он сдох, извелся… Дежурит, будто пес на костях!
Подозрительно глядело на всех желтое бельмо фельдмаршала.
Нюхал табачок из кармана его братец Миша — озирался косо.
Дядька царев убрался, но остались его братья — Сергей да Иван Григорьевичи, здесь же и Василий Лукич был, а в уголочке приткнулся Ванька-куртизан (он больше помалкивал). Братья Григорьевичи и Лукич обступили братьев Владимировичей, заговорили так — слово в слово:
— Его величество опасен стал. А ежели дух испустит, надобно нам удержать в престолонаследницах княжну Катерину… Катьку нашу царицей сделать! Затем мы вас и звали. Что скажете?
Старики Владимировичи (обоим было 128 лет) ответили:
— Тому нельзя статься. Понеже Катька ваша с царем в супружестве не спряглась, а токмо обручена. И нам сие не по нраву покажется: мы уже Полтаву отгрохали, когда вашей Катьке еще и пупка не завязали… А вы хотите, чтобы соплячка та над нами да над Русью стояла? Нет, тому не бывать!
И так сказали они твердо. Тогда Григорьевичи всем скопом на стариков насели, а “маркиз” Лукич помогал им.
— Как тому не бывать? — кричали. — Ты в полку Преображенском подполковник, а князь Ванька — майором. И то учинить легко! Семеновцы тоже спорить не станут. Вспомни, как Екатерину Первую на престол подпихнули? Тогда тоже иные рыпались. Так их в окно бросили, и кто сел на престол? Катька и села… Так пущай будет на Руси Катерина вторая — из роду нашего!
— Да вы — одни на Руси, што ли? — сказал Михаил (губернатор).
— А коли канцлер Головкин и князь Дмитрий Голицын воспротивятся, — отвечали, — так мы их бить станем. Оно и получится!
Михаил Владимирович на это отвечал им:
— Что вы, робяты, врете? Совсем вы уже заврались…
— Да как я полку своему объявлю такое? — поддержал брата фельдмаршал. — На штыках своих же солдат и мне, старику, помирать страшно… Неслыханное дело затеваете вы Отступитесь!
Василий Лукич озлился, притопнул туфлей нарядной.
— Не хотите? — сказал. — Так мы и вас бить станем!
— Меня? Ах ты, гнида версальска… — И навис над буклями Лукича тяжелый жезл фельдмаршала. — Один раз вдарю, и никаких царей в башке не останется… Отступись, говорю я вам!
Долго еще спорили князья Григорьевичи, заодно с Лукичом, противу князей Владимировичей. Но честные старцы не сдавались на уговоры, и говорили в ответ разумно:
— Даже если б ваша Катька и венчана была, то конжурацию такую принять опасно. Петр Первый Катьку Скавронскую при животе своем короновал… Как-никак, а она — царица законна!
С тем и уехали. Фельдмаршал, когда в санки садился, брату своему признался — с тоской и