— Как же вы? Сами ног не волокете.
— Лишь бы на урочища выйти, опять хвою пить станем. А ехать надо. Боюсь не за свою карьеру, а за судьбу дела нашего. Докажу адмиралам, что «Тобол» еще отворит эти ворота смертные…
Болезнь скорбутная — сам не знаешь, что за штука такая. Недаром она женщиной в соблазнительных снах является на зимовках. Но как только «Тобол» вышел на урочище Семи Озер, люди сразу повеселели. Вылезли наверх, сами патлатые, зубы у всех шатаются, а уже полегчало… Ожили!
Наконец «Тобол» зашел под высокий берег Березова, высился над обрывом частокол острожный и торчал шатер церкви ветхонькой. Уже и осень подступала.
Сильная гроза — с эхом, длившимся очень долго, — разрывала небосвод над тундряной юдолью. Священник Федор Кузнецов, на диво трезвый, служил панихиду по тем, кто навеки остался в мрачной глубине, возле кромки зернистых льдов…
Овцын стоял среди матросов своих, тонкая свечечка оплывала в его руке. Горячее дыхание обожгло затылок ему. Навигатор не обернулся. Конечно, это… она! И своей рукой Митенька нащупал Катькину руку, узкую и влажную от волнения любовного. Из церкви они вышли вместе. На паперти стоял майор полка Тобольского, которого Овцын не знал. Оказалось, майор Петров Петр Федорович, прислан в Березов недавно — надзор фискальный за Долгорукими иметь. Человек он был разумный, зла никому не желавший, к Овцыну отнесся с почтением, в гости к себе зазывал.
Екатерина Долгорукая рядом стояла, глаза опустив.
— И вас, княжна, — поклонился ей майор Петров, любовь тайную приметив, — прошу ко мне с лейтенантом жаловать…
В гостях у майора было хорошо. Майорша Настасья (из роду Турчаниновых) книжницей оказалась. Говорили за столом о разном. О бобрах березовских, кои, словно войско, свои дозоры от собак местных имеют; караулы бобры несут посменно — как солдаты. О грозах судачили березовских, естество которых человеком еще не изучено. О мамонтах дивных, кои в лед вмерзли, и научно в этих краях еще многое человеку должно открыться… Катька Долгорукая от слов умных заскучала, но вида скуки наружно не показывала. Ни жива ни мертва сидела женщина, вся — от груди до коленок — наполнена лю бовным томлением. А под самую полночь стук в окошко раздался — это подьячий Осип Тишин, пьяный, до гостей рвался.
Майор Петров встал, подьячего стукнул и на улицу выбросил.
— От винного пития устали мы все, — сказал майор сердито. — Дай с человеком умным тверезо душу в разговорах от-весть…
Обратно до острога Овцын провожал Катерину; за кладбищем она шубу на себе широко распахнула, грудью припала к нему. Целовала горячо — как и та, ужасная, что являлась в каютных снах, влажно и грубо, не по-девичьи! И каждый раз говорила:
— Охти мне! — И, губы обтерев, опять с жаром целовалась. — Охти, сладко мне… Ни на каких царей не променяю тебя!
Сказал он ей, что отъезжает с рапортом в Адмиралтейство. От разлуки убивалась Катька на погосте кладбищенском, где торчал крест царской невесты — княжны Меншиковой. Причитала навзрыд, подеревенски. Гладил он плечи Катькины, но тоску ее звериную, ненасытную не осуждал: из темени сибирского безмолвия светят ему огни столицы, вихри проспектов питерских, блеск и суета. Она же остается здесь, в кольце снегов навеки закована.
— Только не брось меня! — умоляла Катька. — Не позабудь… един ты! Вернись ко мне, Христом- богом тебя заклинаю…
В пути до Тобольска опять Овцын заболел. Лежа в узких санках, слушал он, как протяжно свистят полозья под ним, видел перед собой вертлявые хвосты остяцких собак, считал безутешные версты. А на почтовом дворе Тобольска его огорошили новостью:
— Царица-то наша войну ведет. Ведомо ли о том в Березове?
— Дошла весть об осаде Минихом Данцига.
— Вы, березовские, словно с печки свалились… Какой там Данциг? Тая война давно кончилась. Новая грядет — с турками!
Война была нужна! Анна Иоанновна и сама это знала. С тех пор, как ее головы коснулась корона, она ничего не приобрела, лишь теряла и разбрасывала прежде нее завоеванное. Бесчестье мира Прутского было еще свежо в памяти народной, — пора опять выйти на просторы Причерноморья, ногою твердой стать на Азове, а гнездо разбойничье — ханство Крымское — полному разоренью предать.
Там, за морем, в Константинополе, — Большой Порог и Большая Дверь, а в Бахчисарае — Малый Порог и Малая Дверь, и вот теперь пора (через Дверь Малую) отворить пред Россией Дверь Большую! Момент для войны был удачный:
Турция еще связана войной с Надиром, а хан крымский Кап-ланГирей ушел с конницей помогать туркам в делах персидских… Был канун великого почина!
И в самый этот канун вдруг струсил Остерман. Как всегда в опасные моменты карьеры, Андрей Иванович перед императрицей такой вид принял, будто уже помирает. И стоять не может — ноги его не держат. Но имератрицу на этот раз он не разжалобил: сесть вицеканцлеру империи она не разрешила.
— Коли, Иваныч, стоять тебе невмоготу, — сказала царица, — так ты на печку обопрись, а я глаза отведу, будто слабости твоей не замечаю. Да говори, чего удумал ты?
Остерман повел речи свои робкие — напряженно:
— Экономическое положение государства таково, что при потрясении военном банкротства ожидать надобно. Я вам вещал и ранее, что боязно войну начинать.
Да и… что даст война? И до нас смельчаки находились, Крым воевавшие, а…
Крым-то стоит нерушим! Помяните хотя бы поход князя Василья Голицына при царевне Софье. Он войско русское до самых ворот Крыма довел, замок от дверей ханских поцеловал и… ни с чем назад обратился. Крым силен! — доказывал Остеран. — За ханом же крымским сам султан турецкий зубы скалит, и с ним нам не совладать…
Анна Иоанновна с постели соскочила, кулаки воздела.
— Я не дурочка тебе деревенская, которую морочить можно! — закричала густо. — Сам же в войнищу экую нас втравливал, а теперь — в кусты? У меня машина воинская уже запущена…
Остерман с трудом себя от печки тепло отклеил:
— О чем речь? Любую машину всегда можно остановить.
— Армию ты остановишь, а… Миниха? — спросила Анна Иоанновна. — Ежели ты, граф, такой уж смелый, так попытай судьбу свою: попробуй оттяни Миниха от войны… Что затих?
Развернулась к нему широченной спиной, рукою махнула:
— Ступай вон и лишнего не сказывай мне. Как послушаю Артемья Волынского, так, может, и прав егермейстер мой, что плывешь ты, Андрей Иваныч, каналами темными… Что на уме у тебя? О чести-то государства Русского подумал ли хоть раз?
Остерман из-за спины поймал ее багровую, как у прачки, руку, покрыл ее поцелуями, весь в рыданиях притворных:
— Ваше величество, мне ваша честь дороже чести государственной. Я — весь ваш… за вас на костер пойду… на муку!
— Ступай вон. Ты не понравился мне в сей день.
Россия — в ярком блеске оружия, в согласном топоте ног, в реве верблюдов и ржании лошадей — уже стремглав катилась в войну. И графу Остерману лишь мизинцем шевельнуть, чтобы армада эта замерла как вкопанная. Но ему, конечно же, не сдержать Миниха, который на увертки Остермана говорил всюду открыто:
— Я растопчу это гнилье ботфортами, я раздеру вице-канцлера своими шпорами, если он славы меня лишать вознамерится…
А война уже началась!
Война началась боевым соперничеством двух немцев — Миниха и генерала фон Вейсбаха, который управлял войсками на Украине и считал, что он должен командовать армией, а не Миних… Борьба закончилась поражением Вейсбаха: за ужином у Миниха он вдруг схватился за живот и тут же умер.
— Так тебе и надо, старый дурак, — сказал при этом Миних, явно радуясь.