— Ну ладно. А живешь-то как?
— Языком кормлюсь. А расплачиваюсь боками.
— Не гневи бога, — отвечал Волынский, удаляясь. — Зато у тебя кусок хлеба верный. А вот у нас… эхма!
Иван Емельянович, животом страдая, заволочился в Красный сад, где в теплицах растили клубнику для царицы. Лето жаркое, наверно, клубника скоро поспеет. В кустиках прилег Балакирев, о жизни своей рассуждая. «Хорошо бы, — думал, — повеситься мне. Вот хохоту-то было бы!..» Живот болел; шут вспоминал, что съел сегодня: полкалачика с утра, две оплеухи от Бирена, рыбкой на кухне угостили, Левенвольде в нос ему дал, после царицы суп из раков остался недоеден — так он доел, после чего и палок попробовал…
— Ла-ла-ла-ла, — послышалось в саду императорском. Средь огородных грядок появился Рейнгольд Левенвольде, обер-гофмаршал. Балакирев из кустов следил за ним. «Вот человек: не жнет, не пашет… везуч, проклятый! Даже невесту сыскал такую, что в России одна-едина — Варька Черкасская, богаче ее нету…»
— Ла-ла-ла… тирли-тирли, — напевал Левенвольде. Нагнулся он к земле, что-то заметив. Потом шляпу снял и шляпою своею что-то бережно укрыл на грядках. Затем опрометью убежал, резвый и довольный… Балакирев из кустов вылез, прошел на огород. И шляпу Левенвольде поднял. А под нею — вкусно наливалась первая клубничка. Куда он побежал, этот баловень судьбы, шут смекнул сразу.
Конечно, понесся за Наташкой Лопухиной, любовницей своей, чтобы угостить ее первой в этом году клубничкой.
Балакирев огляделся: никого не было.
— Что ж, пригласи, — сказал. — Угости ее ягодкой сладкой. И, нагадив поверх клубнички, он все добро свое шляпою закрыл. Залез обратно в кусты, затаился… Шаги, чу! Ах, мать моя! Рейнгольд Левенвольде вел в огород царицы не Наташку-шлюху, а невесту свою — княжну Варвару Черкасскую, дочь кабинет-министра. Галантно сопроводил ее до грядок и руку к сердцу прижал:
— Вы — божество мое! Любовь моя безмерна к вам, и вот ей доказательство прямое… Вы только поднимите шляпу, чтоб до конца прочувствовать, сколь велико мое к вам чувство нежное.
Черкасская ту шляпу резво подняла.
— Ах, негодяй! — воскликнула она.
Цепляясь широким платьем за кусты шиповника, мимо Балакирева пробежала разгневанная Варька; кольцо обручальное она сорвала с пальца и швырнула — под ноги жениху:
— Презренны вы… Прощайте навсегда!
Со стороны театра доносился божественный голос наемной певицы Анжелики Казанова, которому из-за кулис вторили могучие русские басы — Смирение, Любовь, Благодарность и прочие.
Театральное зрелище заканчивалось. Средь зелени садов, потемневших к вечеру, затихали последние аккорды чужеземной оперы… Своей оперы Россия еще не знала-русским людям было тогда не до опер!
Корабль пришел в Петербург издалека, и в шорохе упали паруса, выбеленные солнцем, продутые ветрами странствий. В пути за этим кораблем гнались алжирские скампавеи, не раз трещали боевые фальконеты, пушки осыпали пиратов ржавыми гвоздями, которые долго лежали в ведрах с крысиной кровью, уже загнившей (раны от такой отравленной картечи долго не заживали)…
Конец пути — вот он, зеленый бережок. Устал корабль, но еще больше устали люди, плывшие на нем. Искатели судьбы! Бродяги и артисты, наемные убийцы и женщины продажные — все пламенно взирали на русскую столицу, богатства, славы и любви от нее вожделея. Возле таможни царской затих корабль, и пассажиры робко ступили на топкий берег, полого до воды сбегавший. Крутились крылья мельниц за домами Двенадцати коллегий, а беленькие козы, тихо блея, паслись на травке.
Все с корабля уже сошли. Одни с багажом, другие с жадными, но пустыми руками. Смеркалось над Невою, но день не угасал. Матросы, обняв один другого, уходили вдаль, горланя перед пьянкой неизбежной. Подумать только: еще вчера хлестало море прямо в лица пеной, еще вчера в потемках трюма гуляли бочки. А теперь паруса, свернутые в трубки, словно ковры, приникли к реям, и — тишина… Уверенно ступая, шхипер сошел на берег. В сиреневом свете белой ночи он разглядел фигуру одинокого пассажира, который смотрел на город, из воды, как сказка, выраставший, а возле ног его шуршала скользкая осока.
— Синьор, а вы почему не ушли?
— Я не знаю, куда мне идти.
— И в России у вас нет даже знакомцев?
— Я никого не знаю здесь.
— Как можно! — возмутился шхипер. — На что вы надеялись, отплывая в Россию? К вам никто не подойдет, вы никому не нужны…
— Я надеялся только на свой гений, синьор шхипер.
— Гений — это дрянной товар… Сейчас я следую в остерию, чтобы напиться хуже разбойника. Ступайте же и вы за мною. Вам, может, повезет, и вы кого-либо встретите средь пьяниц!
В остерии путешественник присел на стул. Закрыв глаза, он стал прислушиваться… Вот немцы говорят, вот англичане, вот французы, гортанно и крикливо — это русские… И вдруг его как будто обожгло родным наречьем — итальянским!
Вскочив, он подбежал к столу, за которым восседали два приличных господина в коротких паричках, каких богатые вельможи никогда не носят. Такие парики — на головах мастеровых.
— Синьоры, я прямо с корабля… Вы говорите языком моим же!
Господа в париках ремесленников привстали благородно:
— Я живописец и гравер — Филиппе Маттарнови.
— Я декоратор театральный — Бартоломео Тарсио… От них он получил вина и сел меж ними. Высокий ростом, кости крепкой, с лицом приятным. Вина пригубив, он остатки его в ладони себе вылил и руки под столом ополоснул.
— Меня зовут, — он начал свой рассказ, — Франческо Арайя, я родом из Неаполя. Родители мои незнатны, но природа рассудила за благо наградить меня даром композиций музыкальных. Синьоры! Я удивлен, — воскликнул Арайя, — почему ваши лица остались каменны? Неужели слава обо мне еще не дошла до этих краев?
— Ты знаешь такого? — спросил Матгарнови у Тарсио.
— Увы, — вздохнул декоратор. — А ты?
— Впервые слышу, — отвечал гравер…
Франческо Арайя поникнул головой, большой и гордой.
— Пять лет назад, — продолжил он рассказ, — я поставил свою первую оперу «Berenice», а вслед за нею прозвучала на весь мир вторая — «Amor per regnante».
— Но… где они прозвучали? — спросили живописцы Дружно.
Арайя улыбнулся: кажется, его принимают за мошенника.
— Синьоры! — выпрямился он. — Мои оперы впервые услышала Тоскана и… Рим!
Сам гордый Рим рукоплескал мне, а Тоскана носила меня на руках. Вы не поверите, синьоры, сколько у меня было любовных приключений из-за этой славы, которая подстерегала меня из-за угла, как убийца свою неосторожную жертву.
— Тоскана — это хорошо, — причмокнул Маттарнови.
— Рим — тоже неплохо, — добавил Тарсио. — А прекрасная Тоскана издавна славится своим очаровательным bel canto.
— Но сосна еще не рождает скрипки, — засмеялся Арайя. — Скрипку из сосны рождает труд. И я способен быть трудолюбивым, что для художника всегда составит половину гения… Итак, синьоры, я продолжаю о себе. Две оперы прошли с успехом, четыре женщины вонзили сгилеты в свои ревнивые сердца, не в силах перенесть моей холодности. Но, славу принеся на легких крыльях, мне оперы мои в карман не нашвыряли денег. А я желаю золота, синьоры! Почему бы, решил я тогда, не попытать мне счастья в стране ужасной, но в которой можно скорее обогатить себя, нежели в Тоскане или в Риме…
Художники заказали себе еще вина и угостили нувелиста.
— Мальчишка! — пыхтел Филиппе Маттарнови.