— Я прошу, барон, руки дочери вашей.
— Какой? У меня их три — одна другой достойней.
— Я безумно люблю именно ту, которая молится сейчас в храме вашего замка, так чиста и так возвышенна…
Старый барон согнул колено, скрипнувшее отчаянно в тишине:
— Какая честь! Моя дочь Шарлотта и не мечтала о столь высоком браке… Вы облагодетельствуете нашу скромную фамилию.
«Скорей, скорей — навстречу гибели!..» На полянах расцвели первые робкие ландыши. Было тихо и солнечно. От леса набегал ветер, разворачивая над крышей замка два трепетных штандарта — баронский (фон Розенов) и графский (рода Левенвольде).
Из-под нежной кисеи виднелись, словно раскрытые лепестки, розовые губы девочки. Левенвольде нерушимо стоял на каменных плитах церкви в дорожных грубых башмаках, и лицо льва затаило усмешку. Над этими людьми, что поздравляют; над этими женщинами, которые завидуют невесте… «Какая честь! — он думал, издеваясь. — Но прокаженным все дозволено».
Вечером он поднялся к невесте и силой принудил ее к ласкам. Горько рыдающую девочку он спросил потом — уязвленно:
— Итак, вы счастливы, сударыня, став графинею Левенвольде?
— Да… благодарю вас. Я так признательна вам…
— Вы в самом деле любите меня? Или послушались отца?
— Как можно не любить… — шепнула она губами-лепестками.
— Благодарю вас! — И он удалился, крепко стуча башмаками.
Когда утром к нему вошли, он был уже мертв. Левенвольде сидел в кресле, глубоко утопая в нем; рука обер-шталмейстера была безвольно отброшена. Лучи первого солнца дробились в камне его заветного перстня. Старый барон снял перстень с пальца Левенвольде и протянул его дочери:
— Вот память нам об этом негодяе. Возьми его, Шарлотта, только осторожно… он с ядом) Все Левенвольде — отравители…
В глубинах замка прокричал петух. Из-под низко опущенных бровей скользнул по девушке строгий взгляд мертвого Левенвольде. В стене той церкви, где он впервые встретил юную Шарлотту, был сделан наскоро глубокий склеп. В мундире и при шпаге, в гробу дубовом, он был туда поспешно задвинут. И камнем плоским был заложен навсегда. К стене же храма прислонили доску с приличной надписью и подробным перечнем всех постов, которые сей проходимец занимал при жизни бурной…
Смерть Левенвольде не прошла бесследно — в придворных сферах Петербурга началась передвижка персон, и кое-кто подвинулся, а кое-кто поднялся на ступеньку выше. И очень высоко подскочил Артемий Волынский!..
Недавно я посетил замок «Раппин» и долго стоял перед могилой Левенвольде, вглядываясь в уродливых львов на гербе знатной подлости. А надо мною, всхлипнув старыми мехами, вдруг проиграл орган — тот самый, который разбудил когда-то Левенвольде. Минувшее предстало предо мною: да, именно вот здесь, на этих серых плитах, молилась девочка, прошедшая свой путь по земле бесследно и невесомо — как тень… Как тень прошла она, унесенная ветром в забвение прошлого.
А на пригорке в забросе покоилось фамильное кладбище Розенов, обитателей этого замка. Я читал надписи на камнях и размышлял о времени: здесь лежали уже сородичи декабриста Розена. Время тихо и незаметно смыкалось над древними елями… В поисках дороги на Венден (нынешний Цесис) я долго блуждал по лесу — там же, где 250 лет назад заблудился ночью прокаженный Левенвольде.
Глава 3
Потап Сурядов, на Москве проживая, промышлял чем мог. Теперь, когда два года подряд неурожай постигал Русь, императрица разрешила милостыньку свободно вымаливать. И от этого в городах теснотища возникла: нищие так запрудили улицы, что кареты барские порою не могли проехать… Потапу стыдно было руку тянуть — малый здоровенный, на целую башку всех выше, а когда шапку наденет, так и торчит надо всеми, словно колода… Стыдно! Лучше уж украсть, нежели руку Христа ради протягивать.
В морозы лютейшие гулящий народ больше около фартин терся. Напьются вина кабацкого, а ночью спят. Иные, кто хмельного не желал принимать, тот прямо в баню шел — отчаянно и жестоко там парился. Полторы тысячи бань на Москве тогда было, а в банях все голые — возьми-кось сыщи меня! Первопрестольная всем сирым приют давала: улицы темнущие, идешь — черт ногу сломает, пустырей и садов множество, заборы гнилые, ткни его — и повалится. Тут-то и раздолье тебе: свистнешь прохожему — у того душа в пятки скачет. Сам отдаст, что накопил, только бы до дому живым отпустили.
По привычке, еще солдатской, Потап бороду брил, и для той нужды были на Москве многие цирюльни, где тебя исправно за грошик выскоблят. Над питейными погребами висели гербы императрицы и красочные вымпелы развевались. Будто корабли, плыли в гульбу и поножовщину кабаки царские, заведенья казенные. А над табашными лавками рисованы на жести приличные господа офицеры, кои трубки усердно курят. Ряды — бумаженные, сайдашные, кружевные, шапочные, котельные, ветошные, калачные и прочие, — есть где затеряться, всегда найдешь, где свой след замести…
На Зарядье, в самом темном углу Китай-города, зашел как-то Потапушка в обжорку. Стукнул гривной по столу, что был свинцом покрыт, и запросил водки с кашей. А напротив старичок посиживал, чашку жилярского чайку с блюдца сосал, носом присвистывая.
— Величать-то тебя как, дедушка? — спросил его Потап.
— Допрежь сего, пока не рожден был, не ведаю, каково меня называли. Лета ж мои — по плоти, а духовные лета скрыты. Може, мне с тыщу и накапает. Да токмо сие рассуждение — ума не твоего.
— Чудно говоришь, старичок, — задумался Потап. — Вроде бы ты и не человек, а… Откель сам-то? Где уродили тебя экого?
— Да все оттуда… — задрал старичок бороду. — Со небес наземь упал я! Меня сам боженька на землю спихнул… Эвот как!
— Небось больно было тебе с неба на землю падать?
— Не. Даже приятно. Меня тихие анделы крыльями носили…
Потап озлился от вранья, вспомнил он страхи застеночные. И каши зачерпнул рукой с миски, стал бороду старика кашей мазать:
— Ой, и не ври ты, псина старая! Иде твои анделы тихие? Иде душа Иисуса Христа? Нешто они горя людского не видят? Тут сзади какие-то бугаи зашли, навалились:
— Вяжи его! — И ломали Потапу кости. — Ен утеклый, видать…
Даже дых переняло, — столь сильно помяли. А напротив все так же мирно сидел старичок, с небес на землю упавший, и вся борода его — в каше гречневой, которая в коровьем сычуге сварена.
— Отпустите его, — сказал он вдруг, пятак вынув и положив его пред собой, стражей и сыщиков во искушение вгоняя.
Потап спиною слабость в фискалах ощутил и, путы рванув, стол сшиб. Вылетел на мороз. И там старичка под забором дождался.
— Отец ты мой, — сказал ему Потап. — Уж не чаял я защиты от тебя. Почто добром услужил мне? Ведь я тебя кашей испачкал…
Старичок вертко улицу оглядел, к уху парня приник.
— Идем, — шепнул. — Христу и богородице явлю тебя.
— А и веди! — решился Потап. — Я вот Христу-то всю правду изложу: разве пристало людям русским таково далее маяться?
Иисус Христос имел жительство возле Сыскного приказа (это как раз налево под горушкой, возле церкви Василия Блаженного, где ранее был приказ Разбойный). Дом у Христа имелся от казны даденный, ибо «спаситель» наш служил ныне мастером дел пытошных. Звался он Агафоном Ивановым, сам из мужиков вышел, похаживал теперь по комнатам в белой до пят рубахе, сытенько порыгивая, а округ него — всякие там крестики да иконки развешаны.