предъявили — Егорку Столетова, и стал его Бурцев расспрашивать — где был, что делал, кого знаешь? Егорка хвастал, что был в адъютантах у фельдмаршала Долгорукого, воедино с ним под указ попал, музыку и стихи слагать может…

— Это на што же тебе? — задумался Бурцев, волк сибирский.

— А так… — отвечал Егорка. — Для изящества душевного.

— Дурак ты, как я погляжу… Дран был?

— Не! — соврал Егорка для амбиции.

— Ну, мы эти резоны сейчас проверим… Ложись! На лавке несчастного пиита разложили и долго сукном со спины его натирали. Пока не проступили под шкурой розовые полосы.

— Зачем врешь? — сказал Бурцев мирно. — Мы ведь здесь не дураками живем… Ты дран уже был, и я тебя драть тоже имею право!

Но драть не пришлось. Прикатил однажды в Нерчинск Жолобов по делам службы, целовал Егорку при всех, без боязни. Потом 20 рублей ему дал; с плеча своего атласный камзол скинул и на Егорку водрузил. Шапками губернатор с катом обменялся, и на всю улицу кричал Жолобов слова подозрительные:

— Чувствуйте, люди! Вот он — песни умилительные слагает, чего не всякий может. И вы его не обижайте, ибо пииты и художники по сусекам не валяются… Это сволочь высокая их не ценит, им бы только оды прихлебальные слушать! А каторга скоро запоет песни нежные, сим Егоркою сочиненные…

И тогда Егорка от такой заручки осмелел: колодки не нашивал, в шахты не лазал, дарованные деньги стал пропивать. И всюду шапкою губернатора хвастал.

— Это што! — говорил, гордясь. — Мы с его превосходительством в приятелях ходим, не раз у цесаревны Елисавет Петровны винцо попивали… Бывало, и высоких особ мы били! И только время ждем, когда еще бить станем… Вы, люди, это знайте!

И, по кабакам гуляя, стал Егорка Столетов знакомцами обзаводиться: крючкодеи ярославские, взяткобравцы питерские, ябедники смоленские — вся шмоль-голь приказная, в Сибирь за грехи сосланная, окружала “романсьеро” московского, который поил шарамыжников всех — направо и налево.

— Рази вы люди? — кричал им Столетов. — Пузанчики да лобанчики, што вы знать можете? А я — да, я знаю: нотной грамоте учен немало, от моих стихов горячительных любая госпожа моей стать желает. Теи стихи мои сам кавалер Виллим Монс на императрице Екатерине проверял, и успех любовный имел… <Именно за эти “горячительные” стихи Е. М Столетов и был сослан при Петре I на каторжные работы в Рогервик, камергер же В. Монс поплатился своей головой.>

Но однажды грохнула с разлету дверь кабака, в клубах пара с мороза ввалились солдаты. А меж ними, весь в собачьих мехах, человек каторжный. Солдаты размотали его, словно куклу, дали ему водки выпить для обогрева. На дворе фыркали застуженные кони…

Проезжий долго на Егорку глядел, калачик жуя:

— Али не признал ты меня, романсьеро?

— Ей-ей, не знаю, — перекрестился Столетов.

— А я есть Генрих Фик, камералист в Европах известный. Проекты писал, кондиции блюл… А ныне — несчастненький.

— Куды же едешь теперича? — спросили его.

— Не еду, а меня возят. И нигде мне места не отведено, чтобы осесть. Вот сейчас лягу на лавку, вздремну малость, и меня снова повезут. И будут так возить по Сибири, пока не подохну!

Калачик упал, до рта не донесенный: Генрих Фик уже спал. Затихли люди кабацкие — люди бездомные. Они чужое горе всегда уважали. Потом солдаты лошадей в кибитке переменили. Взяли Фика за локотки, поволокли на мороз. Он так и не проснулся…

Все царствование Анны Иоанновны никто и никогда не видел больше Генриха Фика: дважды на одном месте спать — и то не давали!

Глава 7

А диспозиция въезда Анны Иоанновны в Петербург была такая.

Первым ехал почт-директор с почтмейстерами.

Верховые почтальоны трубили в рога — протяжно.

За ними — капральство драгунское на лошадях.

Потом иноземные купцы.

А литаврщики, зажмурив глаза, ударяли в тулумбасы.

Цугом катились кареты господ кабинет-министров.

И — генералитет.

И — господа Сенат.

За важными особами ехали конюхи императрицы.

Фурьеры и лакеи — верхами.

Пажи с гофмейстером — чинно.

Наконец показалась карета графа Бирена — пустая.

Вот и матка Анна катит на восьмерике.

А сбоку от нее скачут на жеребцах Бирен и Левенвольде (два любовника царицы, въезжающей в свою новую резиденцию)…

Сию “диспозицию” составил Миних, и был у него спор с Федором Соймоновым: куда моряка ставить? Ученый навигатор в “диспозицию” никак не лез от почета отговаривался. Порешили сообща так: состоять ему у “надзирания за питиями”. Иначе говоря, дежурил Федор Иванович возле бочек с водкой, дабы драки не было. Трезвых — силою внушения! — понуждал к питию. А тем, которые лыка не вяжут, тем пить возбранял. Все творилось указно (“под опасением жесточайшего истязания!”). А вечером был жалован допущением к руке императрицы. Анна Иоанновна моряком даже залюбовалась. Соймонов был детинушка добрый. Шея у него — бурая от ветров, кулаки — в тыкву, взор острый — из-под бровей косматых.

— Ну и здоров ты, флотской! — восхитилась Анна Иоанновна. — Накось, — протянула Соймонову бокал свой, — согреши из ручек моих царских…

— Матушка-государыня, — отвечал ей Соймонов, — хотя я, надзирая сей день за питиями, на морозе стоя, невольно с ведро белого принял уже, но из твоих ручек.., изволь!

И, достав чистый плат, слюнявый край бокала — после бабы пьяной — он тщательно вытер. Тут императрица раздулась от гнева.

— А-а-а! — заорала. — Так ты мною брезгуешь! Это мною-то, самой императрицей, брезгуешь… Я тебе не лягушка худая!

И уже руку подняла, чтобы драться. Но тут (спасибо судьбе) подвернулся изящный Рейнгольд Левенвольде и сказал:

— Ваше величество! В европских странах культурным обычаем принято посуду чужую платочком вытирать. Даже после Людовикуса вельможи версальские всегда бокалы, галантно оботрут…

Анна Иоанновна пьяно пошатнулась, Соймонова за шею обхватила, обожгла его дыханием винным.

— Ой, держи меня, — говорила с хохотом. — Держи, морячок, крепше… Вся я такая сегодня нежная.., нежная… Ой, хосподи, да што это меня ноги сей день не держат?..

С одной стороны — Рейнгольд, с другой — Соймонов, они дотянули грузную царицу до покоев внутренних. На постель она не пожелала, на полу шкуры лежали медвежьи — так и рухнула… Федор Иванович со лба пот смахнул и зарекся более у двора бывать. И к престолу более не лез. Его дорога иная, строго научная, деловая. Ныне вот, прокурором Адмиралтейств-коллегий став, он президенту, адмиралу Головину, сразу так и сказал:

— Изящнейший граф! Только не воровать…

И граф Головин его сразу невзлюбил. Ну и не люби.

По утрам Соймонова часто навещал Иван Кирилов — обер-секретарь сенатский. Как и в Москве,

Вы читаете Слово и дело
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату