епископам сытую и спокойную жизнь, благоволение гитлеровских рейхскомиссаров и удивительно ловко укладывалось в христианскую заповедь: подставлять правую щеку, когда ударят по левой.
Однако среди пасторов мелких приходов были честные люди, для которых проповедническая кафедра являлась чем-то вроде трибуны. И в бедных сельских кирках, в громе хоральных прелюдий, под видом призрачных аллегорий, тайный смысл которых был ясен каждому, звучали призывы к борьбе с оккупантами. Так уж случилось, что протестантские священники, поливавшие до сорок первого года грязью коммунистическую Россию, неожиданно заговорили о заре освобождения, занимавшейся на востоке.
— О-о, здравствуйте, — сказал он, подавая Никонову белую сухую руку. — Вас только двое?
— Нет, — ответил Осквик, — с нами еще мотоцикл, но мы оставили его на окраине, возле дома дядюшки Августа.
Грудь пастора обтягивал домотканый свитер, на голове у него торчал конусообразный колпак красного цвета с длинной кисточкой; он снял этот колпак и приветливо помахал им над порогом:
— Проходите, садитесь. Вы так долго не появлялись у меня, что я уже начал тревожиться. Как здоровье фрекен Арчер? У меня для нее есть одна новость, только я не знаю, хорошая или плохая… Мотобаржа «Викинг», на которой плавал ее брат Оскар, не пришла с моря. Говорят, на ее борту вспыхнул бунт. И если только штурман остался жив, то… Ничего, я задерну ширмы. Вот так…
Никонов прошел, сел на круглый стульчик. Здесь все было по-старому, как и год назад, когда, замерзший и голодный, он нашел здесь спасение от врага и впервые понял, что имеет дело с другом. Белея костяными клавишами, молчал темно-вишневый орган, заваленный нотами; жарко топящийся камин, сложенный из грубых камней, прогревал сырую комнату; через дымовую трубу, выложенную в толстой стене, доносился скрип флюгера, — ветер дул с моря, обещал штормы, тоскливые осенние дожди…
— Господин Никонов, — сказал пастор, — а у меня есть новость специально для вас. Один унылый, но разговорчивый немецкий майор сказал мне, что…
— «Унылый», — повторил Никонов и рассмеялся: — Ну, так что же он вам рассказал?
— Освобожден большой участок Кировской железной дороги, — продолжал пастор. — В Северной Карелии, очевидно, намечается наступление не менее решительное, чем в направлении Виипури. И еще мне этот майор сказал, что финская армия настолько истощена, что не может прикрыть в Лапландии даже некоторые разрывы в своей линии фронта…
— Вы пытались найти надежного врача для моего боцмана?
— К сожалению, господин Никонов, все поиски оказались тщетны.
— И вот я думаю: а не попробовать ли нам воспользоваться этими разрывами, чтобы переправить через фронт несколько человек?
— Зачем? — удивился Осквик.
Маленький котенок, спавший на крышке органа, проснулся и спрыгнул на диван. Никонов почесал ему за ухом, не спеша ответил:
— А вот зачем… Мы находимся в глубоком тылу, и если наша армия начнет наступление, мы могли бы оказать ей большую поддержку. Но для этого надо прежде связаться с Большой землей. Вот мы и отошлем несколько человек.
— Вы кого-нибудь уже имеете в виду? — спросил пастор.
— Кого?.. Да он у вас линяет, — сказал Никонов, сталкивая котенка с колен, и, подумав, ответил: — Впереди нас ждут бои. Придется, наверное, не раз менять место лагеря, а среди нас есть больные… Надо в первую очередь отослать их, мы не имеем права подвергать их жизнь опасности… Ну ладно, об этом поговорим после, а сейчас… Херра Кальдевин, вы, надеюсь, догадываетесь о целях нашего неожиданного прихода?
— Примерно — да…
Никонов обратил внимание на то, что пастор за последнее время сильно изменился: стал нервным, юношеское лицо его осунулось и приобрело черты какой-то обреченности. Никонов уже несколько раз давал себе слово не тревожить Кальдевина, хотя бы временно, никакими заданиями, но всегда появлялась необходимость иметь своего человека в городе, и пастор жил под постоянной угрозой разоблачения.
Смотря в усталые глаза норвежца, он тихо спросил:
— Нас интересует «Высокая Грета». Вы не откажетесь помочь нам в этом?
— Я не отказываюсь и через фрекен Арчер уже заявил о своем согласии сделать все возможное.
— Дело очень серьезное.
— Я понимаю. Но мне, пользуясь положением священнослужителя, сделать это легче, чем вам.
— Дело нелегкое, — настойчиво продолжал Никонов, словно испытывая крепость духа пастора, — дело опасное…
— И об опасностях, ожидающих меня, я осведомлен тоже. Никонов на мгновение задумался и встал.
— Ну, — сказал он весело, — так, значит, по рукам? Руальд Кальдевин посмотрел на свои руки, смущенно улыбнулся:
— То есть как это — по рукам?.. Я не понимаю…
— Это у нас, у русских, — объяснил Никонов, — есть такой обычай: когда двое договариваются о чем-либо, то пожатием рук закрепляют свою договоренность…
— Ах, вот оно что… Хороший обычай!
Пастор немного помедлил и протянул свою ладонь Никонов крепко пожал ее. Осквик положил сверху свою руку и сказал:
— Ну вот. А теперь договоримся о деталях…
Олави сидел перед костром и в жестяной банке варил жесткие тундровые грибы. Голова у него кружилась от голода, спину трясло лихорадочным ознобом. Он глухо кашлял и смачно отхаркивался в пугливую темноту, обступавшую костер. Его лицо и руки распухли от укусов гнуса, сплошь заляпанная грязью одежда превратилась в жалкие лохмотья.
— Скоро ли? — думал он, заглядывая в котелок, и снова разрывался в кашле: — Кха-кха-ху-ху… хр- хрр-хрр… Тьфу! Сатана перкеле…
Олави понимал, что если дня через три не доберется до Петсамо, то просто ляжет под какой- нибудь сопкой, закроет глаза — и умрет. Это очень страшно — умирать вблизи от своего дома, когда жена и дети совсем уже рядом, но… идти дальше он уже не в силах. Если бы не эти банды, что рыскают по всей Лапландии, ему бы незачем было сворачивать в сторону от дорог. А он, чтобы не быть повешенным на первой же сосне, свернул — и теперь, кажется, заблудился. Олави не знал, что находится на территории Финмаркета, он только чувствовал дыхание океана и радовался этим соленым ветрам. «Только бы выбраться к морю, а там вдоль берега доберусь», — думал он.
Грибы в котелке бурлили, лопались, от них раздражающе пахло. Олави мешал похлебку ложкой, и скулы у него сводило голодной судорогой. В ручье журчала вода, шумели кустарники, потом с обрыва скатился мелкий камешек. Олави привычно потянулся к своему «суоми», лежавшему на песке, но в этот же момент кто-то тяжелый набросился на него сверху — прямо на плечи.
— Врешь! — сказал Олави, свободной рукой выдергивая из ножен пуукко, но сильные пальцы стиснули ему запястье, и нож выпал. Солдат дернулся всем телом, нога его задела котелок, и грибная похлебка вылилась на раскаленные угли. Костер задымил, стало темнее, и в ноздри ударило одуряющим запахом пищи. Дезертир чуть не заплакал от обиды; в этот момент ему казалось, что умереть, пожалуй, не так уж плохо, но только… зачем голодным?
Олави рванулся снова и понял, что попался в крепкие руки. Заскрежетав от досады зубами, он шагнул вперед, невольно подчиняясь толчку приклада, потом упал на землю и решил: «Не пойду». Тяжелый, словно налитый свинцом, кулак опустился ему на лицо. «Жена моя, дети!» — пронеслось в голове, и, поднявшись и отплевываясь кровью, он вяло побрел в гущу кустарников…
В низком полуосвещенном помещении, куда его привел матрос, Олави снова стал сопротивляться. Он ударил кого-то сбоку и, падая на пол, успел вцепиться зубами в шершавую руку человека. Вцепился и, как волк, не разжимал зубов до тех пор, пока ударом приклада из него не выбили сознание. И тогда в