крохотный серый мышонок. Ему было очень трудно идти, он балансировал как мог, отдыхал, снова полз…
— А, гадина! — сказал Сугтинен и выстрелил: мышонок расплылся в серо-красном пятне, пришпиленный к стене меткой пулей. — Вот это действительно смешно, — добавил он, заталкивая пистолет под подушку, и захохотал.
— Ну-у-у, — обиженно загудел Штумпф. — У вас, финнов, совсем нет чувства юмора. А как он смешно карабкался, этот мышонок!..
Размахивая полотенцем, расшитым русскими петухами, Суттинен спускался к ручью, когда увидел, что вброд переезжает легкая бричка командира полка. Самолично правя двумя поджарыми тонконогими лошадьми, в бричке, с непокрытой головой, сидел подполковник Кихтиля.
Лейтенант не приветствовал подполковника, даже не подтянулся, — Кихтиля, владевший гранитными разработками, был для него своим человеком; тем более что его каменоломни находились на территории отцовских вырубок «Вяррио».
— Дела? — зевая, переспросил он. — Да как вам сказать, херра эвэрстилуутнанти… Русские в таких случаях говорят только одно слово: ничего!
Кихтиля улыбнулся, ответил по-шведски:
— Боюсь, лейтенант, что дела у русских сейчас лучше, чем «ничего». Ну ладно, вы мойтесь, а я поеду к вам…
Завтракать решили под открытым небом, расстелив на траве походную бумажную скатерть. Несмотря на то что его полк отступал к старой границе, Кихтиля выглядел бодро и свежо; своей опрятной благообразной внешностью он выгодно отличался от офицеров своего полка. Единственное, что было неприятно в подполковнике, так это его зубы: почти квадратные, редко расставленные и необычайно крупные. Казалось, что этими зубами он может перегрызть ствол той старой березы, что росла перед бараком, а уж человеческую глотку — и подавно.
Суттинен долго мялся, не зная, каким образом вытащить проклятую черную флягу, потом не выдержал:
— Вы не откажетесь, херра эвэрстилуутнанти? Подполковник внимательно прислушался к аппетитному бульканью, но пить не согласился.
— Нет, — сказал он, — у меня что-то с желудком…
Денщик подал отварную рыбу с гарниром из моченой брусники и распаренные в печи лепешки няккилейпя. Подполковник проследил за Суттиненом, и, когда тот стал наливать себе третью стопку, он придержал его за руку.
— По-моему, достаточно, — вежливо, но твердо сказал он. — Я приехал по делу, у меня с вами будет серьезный разговор…
— Антээкси, херра эвэрстилуутнанти, — извинился лейтенант и, завинтив флягу, стал хлебать густую простоквашу.
Для разговора они ушли в лес, подальше от людских глаз, и Суттинен поразился тому, что подполковник безо всякого стеснения стал ругать Рюти и Таннера.
— Два старых идиота, — говорил Кихтиля, закуривая шведскую сигарету. — Я не понимаю, на что они надеются, заключая договор с Риббентропом… Спрашивается: о какой военной активизации нашей Суоми может идти речь, если сами немцы уползают от русских на карачках?.. Поверьте мне, лейтенант, что нас может спасти сейчас только маршал Маннергейм. Он видит гораздо дальше наших министров, и он готов пойти на что угодно, лишь бы Суоми не истекла кровью до конца. Верьте мне!..
Суттинен быстро протрезвел.
— То есть, — спросил он упавшим голосом, — уж не хотите ли вы сказать, что наша Суоми…
— Да, да, лейтенант, — раздраженно перебил его Кихтиля. — Не бойтесь называть вещи своими именами… Война проиграна нами, это бесспорно!
Суттинен вяло опустился на кочку, злые рыдания сдавили горло. Он закрыл лицо руками, но слез не было:
— Суоми… бедная… маленькая… что с ней будет?.. Боже милосердный…
— Хватит, лейтенант! — прикрикнул Кихтиля. — Если вы так страдаете за Суоми, то лучше бы не отступали!.. Хватит, говорю я вам… Суоми еще воскреснет!..
Он поднял его за локоть, повел в чащу леса.
— Если москали оккупируют нашу страну, — медленно, с усилием проговорил Суттинен, — я покончу с собой и с легким сердцем отправлюсь в царство Туонелы.
— Это благородно, но — увы! — глупо.
— Херра эвэрстилуутнанти, все глупо в этом дурацком мире.
— За исключением войны с коммунистами, — закончил подполковник, улыбаясь.
С этого момента они заговорили как военные люди, и вечером Суттинен уже ехал на подводе к старой, границе. На перекрестке двух проселочных дорог лошадей остановили свистом, и из лесу вышли навстречу капрал и вянрикки.
— Суоми — прекрасная? — спросили они.
— Нет, — злобно ответил Суттинен, — она — великая…
— Ну, тогда принимай! — и капрал стал грузить на подводу длинные тяжелые ящики, из щелей которых торчали промасленные тряпки.
— Сколько собрали? — спросил лейтенант.
— Для начала хватит, — засмеялся вянрикки. — Пять автоматов, двадцать три винтовки, из них шесть с оптическим прицелом, и восемь тысяч патронов. Вот только с гранатами плохо — всего восемьдесят штук.
— Ничего, — ответил Суттинен, закрывая ящики брезентом, — зато наш полк выделил две тысячи гранат… Садись, капрал… Лопату захватил?
— Даже две, — ответил капрал, залезая в телегу.
По твердой дороге, освещенной лунным светом, лошади бежали бойко. На старой границе Суттинен снова крикнул, что Суоми не прекрасная, а великая, и повозка с оружием пронеслась под шлагбаумом…
Они ехали в деревню Тайволкоски, где был родовой дом семьи Суттиненов и где сейчас умирал старый лесной барон.
— Хэй, хэй! — кричал капрал, дергая вожжи, и лошади быстро бежали в глубь притаившейся страны.
Хорошие, выносливые лошади — их дал Суттинену подполковник Кихтиля…
Рикко Суттинен уже знал от подполковника, что с отцом, который был давно болен гипертонией, случился удар после того, как немцы самовольно вырубили лучший лесной участок в среднем течении Китинен-йокки. Немецкое управление «Вермахт-интендант ин Финлянд» обещало наказать виновных, но компенсировать убытки отказалось. Немного оправившись от болезни, старый барон покинул Хельсинки и уехал в родовое поместье Тайволкоски, чтобы умереть в той бане, в которой родился.
В этой же бане родился и Рикко Суттинен, и он верил, что если не погибнет на фронте, то, состарившись, тоже ляжет умирать на черный, никогда не просыхающий полок. И сейчас, приближаясь к родной деревне, он тихо напевал старинную песню:
Есть в лесу для дуги черемуха,
есть в лесу для оглоблей рябина.
Запрягу я в телегу гнедого,
и не стану я медлить,
не оглянусь ни разу, ни разу,
не остановлюсь до тех пор,
пока в родимой Тайволкоски
не увижу дыма над отцовской избой,
пока не увижу, пока не увижу,
что топится родимая баня…
У крайней избы Тайволкоски, которая покосилась набок и была огорожена редким тыном, Суттинен