— Готов, — ответил путеец.
— Тогда почему же он стоит?
— Впереди находится один вагон с целлюлозой.
— Надо убрать его на запасные пути.
— Но запасные пути уже забиты.
— Расчистить!
— Для того, чтобы их расчистить, херра луутнанти, требуется убрать этот состав у перрона, о котором вы говорили вначале…
— Черт возьми! — вскипел Суттинен. — Я не диспетчер, я солдат, и, если это нужно для целей войны, я сковырну вагон с целлюлозой под откос!
Так и сделали. Мешавший вагон столкнули с насыпи, и вторая дивизия Масельской группы начала свой путь; вдогонку за ней двинулась пятая. Станция заметно опустела, на запасных путях скоро остались только теплушки и задыхающийся паром локомотив какого-то акционерного общества гранитных разработок. Его впрягли в наспех составленный эшелон, и два взвода — один Ориккайнена, другой Хаахти — очутились в тесной вонючей теплушке.
— Ничего, доедем, — сказал Суттинен, решивший в этот день не пить водки и быть поближе к своим солдатам. — Доедем и устроим большевикам кровавую баню. Перкеле! Они зароются в землю, эти проклятые рюссы, и пролежат до следующего года. Это не так-то легко — встать под огнем наших дотов… Капрал, ты сидел в «зимнюю кампанию» вместе со мной в доте «Миллионном» — ты, конечно, не забыл, как покраснел перед амбразурами снег, когда москали пошли в атаку!..
Ориккайнен молча кивнул, и Суттинен, запустив руку под ворот мундира, чтобы нащупать амулет, продолжал:
Когда паровоз брал воду, Суттинен выпрыгнул из теплушки, пошел в офицерский вагон. Олави с бутылкой молока в руке остановился в распахнутых дверях. С хрустом разгрызая «фанеру» и запивая ее молоком, солдат усмехнулся.
— Теппо, — позвал он, — посмотри, кто нас охраняет… Боятся, что разбежимся!
На перроне, выстроившись в безупречно ровную шеренгу, стояли немецкие солдаты. Их плоские штыки светились тускло и мрачно. Лица гитлеровцев, наполовину закрытые козырьками касок, белели смутными пятнали. Немцы стояли на досках перрона твердой, уверенной в своей силе стеной и не шевелились…
Вдали замер гудок. Поезд тронулся. Олави одним глотком допил молоко и, злобно выругавшись, запустил бутылкой в немецкого фельдфебеля, стоявшего на правом фланге.
— Пой, ребята, — отчаянно сказал он, и на глазах у него блеснули слезы. — Под стенами Viipirin Linna песенка будет спета…
Расшатанные войной теплушки скрипели, стонали, качались. Дверь не закрывали, и в ее громадном квадрате все время виднелись бегущие назад деревья, озера, скалы. Паровоз, надрываясь на подъемах, трубил протяжно и гулко. Летели, пропадая вдали, белые свечи верстовых столбов…
И солдаты, забив своими потными телами ряды нар, тоскливо и хрипло выводили:
— Прощай, горит уже восток…
«Ох, ах! я люблю».
— Капрал трубит нам, слышишь, в рог?..
«Ох, ах! не пущу».
— Пусти, и писем с фронта жди…
«Ох, ах! вести нет».
— Разбудят ветры иль дожди…
«Ох, ах! много лет».
— А весть дурную принесут…
«Ох, ах! сельский поп».
— И утешать тебя придут…
«Ох, ах! лягу в гроб».
— Ложись, но лишь не изменяй…
«Ох, ах! в сердце страх».
— И прошумит над нами май:
«Ох, ах! Ох, ах!»
На одной станции эшелон разорвали и потом снова соединили, поставив в центр состава два громоздких тюремных вагона. В них отправлялись на фронт арестанты с острова Кааппезаап и русские военнопленные.
— Смертники, — сказал о них Олави. — Пошлют всех под огонь или заставят вытаптывать минные поля… Знаю, как это делается!
Поезд стоял — его задерживали проходившие на юг платформы с тупорылыми шведскими гаубицами. Капрал вышел на перрон. Сразу за станцией начинался лес. Пыхтение паровоза отдавалось в чаще громким эхом. Из трубы барака, стоявшего неподалеку, вился дымок. Окна белели занавесками, и за красными цветами герани ощущался уют, присутствие женщины, еще что-то — тихое, домашнее…
Ориккайнен в тяжелом раздумье закурил, остановился около тюремного вагона. Истощенные, оборванные люди мгновенно облепили железную решетку, крича наперебой:
— Эй, капрал, дай хлебца!..
— Эй, капрал, куда нас везут?..
— Эй, капрал, оставь покурить…
Ориккайнен протянул дымящуюся самокрутку к решетке, но из окна офицерского вагона высунулся толстый багроволицый капитан и сказал:
— Вот только дай!.. Я тебе отрежу руку вместе с окурком…
И, услышав этот голос — голос капитана Картано, заключенные разом отхлынули от решетки, словно их обожгла струя пулеметной очереди.
— Что там случилось? — спросил Штумпф, перебирая в измазанных маслом пальцах части разобранного парабеллума.
Картано грузно отвалился от окна и, сбычив налитую кровью шею, сел в углу.
— Ерунда! — густо выдохнул он, заразив все купе сивушным перегаром. — Просто мои ребята хотят курить, а я не даю… Решил… ха-ха!.. решил беречь их здоровье… Ха-ха!
— Говорят, — произнес Суттинен, не улыбаясь, — что Гитлер обещает нам поддержку в авиации и танках, только бы мы не выходили из войны…
Колыхаясь всей своей рыхлой фигурой, Картано беззвучно рассмеялся:
— А кто сказал, что мы собираемся выходить?.. Сейчас не сороковой год, и русские знают, что, если бы не мы, финны, блокада Пиетари была бы прорвана ими раньше. Разве русские простят нам это?
Штумпф молчал; он не любил вмешиваться в разговор финских офицеров; сейчас обер-лейтенант думал о другом: «Русские не простят вам, но меня тоже не помилуют, если застанут в таком обществе, как этот хам капитан и этот лейтенант… Надо не быть дураком, надо при первой же возможности пробиться к своей армии, в Лапландию…»
— Мне кажется, — сказал он, собрав пистолет, — следовало бы усилить охрану состава. Да и на паровоз посадить кого-нибудь, чтобы поторапливал. Не разбежались бы!..
— Это верно, — согласился Суттинен. — Эй, капрал! — крикнул он, высовываясь из окна, — пойди-ка сюда… Выдели двух человек с пулеметами: один пусть дежурит на конечной площадке последнего вагона, а другой… Хотя — нет, лучше сам поезжай в хвосте, а Хаахти пусть следит за машинистами… Солдатам я не совсем доверяю, — добавил лейтенант, снова садясь рядом с Картано, — а вот капралы у меня надежные…
Когда Ориккайнен стал устанавливать пулемет на площадке последнего вагона, пожилой проводник недовольно буркнул:
— А это еще зачем?
— Не твое дело, — нахмурился капрал. — Сиди и помалкивай.