вошла, уже готовая к самому страшному.
— Мама! — резанул ей уши родной мальчишеский голос, и по тому, как он прозвучал — звонко и весело, — она поняла: бояться уже нечего. И тогда она открыла глаза, наполненные самыми светлыми слезами — слезами радости.
Сережка стоял в углу палаты возле низенькой койки, застланной серым шерстяным одеялом, и еще издали протягивал к ней руки:
— Мама, иди сюда!.. Она подбежала к нему:
— Сереженька! — и прижала к себе его голову.
Он грубовато высвободился из ее объятий, и по одному этому Ирина Павловна поняла, как он вырос и возмужал за время разлуки. Раньше сам по-мальчишески тянулся к ней, теперь же стыдился, наверное, товарищей по палате, а вдруг подумают: «Сынок-то маменькин…» И даже голос у него изменился: стал глуше и грубее, как у отца.
— А вот, мама, познакомься. Ко мне пришли.
Тут только она заметила, что навестила сына не первой. Высокий усатый матрос в не по росту подобранном халате, рукава которого едва достигали локтей, встал перед женщиной, бодро выпятив грудь, и отрапортовал:
— Боцман торпедного катера Тарас Непомнящий. Заявился, значит, к сынку вашему.
— Спасибо, — она пожала ему руку. — Вы, наверное, очень дружны с Сережей?
Боцман ласково потрепал юношу по плечу, но при этом так сильно, что тот даже закачался.
— Так ваш сынок, — сказал старшина, — почти, можно сказать, от «кондрашки» меня спас. Он парень что надо.
Ирина Павловна в недоумении перевела взгляд с одного на другого: «Как мог Сережка спасти такого детину?»
А боцман продолжал:
— О вашем сынке уже на всей бригаде катеров знают. Даже контр-адмирал Сайманов о нем расспрашивал. Да пусть он сам о себе расскажет.
— Господи! Как ты попал-то сюда?.. Что с тобой?.. Здоров?
Сережка рассмеялся:
— Ну, а что мне сделается!
Рассказывать о себе не стал. Отделался короткими фразами:
— Был кочегаром. На транспорте. Попали в шторм. Меня смыло. Ну, а потом на миноносец перекочевал. Оттуда — на торпедный катер…
Он умалчивал о многом, точно боясь, что истинную правду могут принять за вымысел. Тогда за него стал рассказывать боцман. Но Ирина Павловна почти не слушала, вся поглощенная другим. Она как-то по-иному посмотрела на сына и вдруг, неожиданно для самой себя, обнаружила в нем большую перемену. Она увидела его не таким, каким он казался ей раньше. Уже не мальчик сидел перед ней. И эта уверенность во взгляде, и эти сурово поджатые, потемневшие» от ветра губы, и этот скуповато переданный рассказ, в котором нет и тени мальчишеского бахвальства, — все говорило о мужестве, зрелости, разуме…
— Вот так и живу, — говорил Сережка, поблескивая серыми глазами. — Надоело на койке валяться, да что поделаешь! Тут есть и подольше моего лежат. Недавно вот аскольдовский Русланов выписался. А до него, вон на той койке, лейтенант Ярцев лежал. Вот, мама, человек так человек! Начнет рассказывать — в нашу палату со всего госпиталя собираются, даже врачи идут послушать… А теперь народ все новый. Я уж с этими особенно и не сближаюсь, а то потом расставаться тяжело. Скоро на выписку…
— Да ты не торопись. Наша служба такая — здоровые люди требуются, — сказал старшина, и женщина вдруг поняла, что между ними уже давно все решено. Решено без ее участия, как будто не она его вырастила, воспитала…
Она вышла из госпиталя вместе с Непомнящим. Тарас Григорьевич сразу закурил, по-матросски держа папиросу в кулаке. Долго молчали. Под ногами скрипели деревянные мостки. С моря доносилось глухое мычание радиомаяков.
Коснувшись грубого сукна шинели, Ирина Павловна сказала:
— Я благодарна вам за то, что вы так к нему относитесь. Как к равному, — он это любит. Мне было приятно услышать, что вы назвали его «сынком». Тарас Григорьевич, скажу вам прямо, как мать: море отнимает у меня самое дорогое в моей жизни — Сережку. Он еще очень молод. И горяч не в меру. Ради бога, поберегите его, если можно…
В ожидании рейсового парохода она еще долго блуждала по улицам, раздумывая о Сережке. Она вспоминала, как он перед прощанием сказал ей: «Мама, жизнь начинается, только ты не мешай мне!», — и улыбалась, видя перед собой его лицо — смелое, открытое, совсем еще юное. Что ж, она не будет ему мешать!
Ветер кружил поземку. На углу одной улицы, подняв воротники, толпились люди возле недавно вывешенной газеты. Ирина Павловна подошла ближе. В глаза бросилось знакомое имя — Нансен. Шведская газета «Нью даглигт аллеханда» сообщала, что немецкие оккупационные власти надругались над национальной гордостью норвежского народа — кораблем «Фрам», на котором отважный полярный исследователь Фритьоф Нансен пробивался во льдах к Северному полюсу. Гитлеровцы сорвали с мачты исторического корабля национальные флаги и осквернили флаг, вышитый руками жены Нансена. Далее в статье говорилось о том, что гитлеровцы пытаются угнать «Фрам» в Германию.
Ирина Павловна отошла от газеты. «Будь жив Нансен, — решила она, — и он сражался бы с оружием в руках. Смелое сердце и светлый ум… Разве они посмотрят на флаг моей научной экспедиции, если рвут и бесчестят флаги, развевавшиеся когда-то над славной головой Фритьофа?..»
Но даже эта весть не могла развеять светлого настроения Рябининой. Она сегодня видела сына и как-то сразу помолодела. Хотелось верить только в хорошее. Сейчас она шла по улицам, и ей казалось, что все-все в этом мире, и даже эта история с «Фрамом», окончится благополучно.
»Свинья будет зарезана»
Сверре Дельвик часто вспоминал, как это случилось. Однажды гитлеровский самолет, не требуя даже разрешения на посадку, приземлился на аэродроме Форнебо, близ столицы. Немцы горохом высыпали из кабины и стали спокойно щелкать фотоаппаратами. Норвежцы попросили удалиться непрошеных гостей. И немцы, посмеиваясь, сели обратно в самолет и улетели. Все это было проделано среди бела дня с такой наглой самоуверенностью, что пора бы, казалось, правительству и призадуматься.
Но — нет: правительство получило затем приглашение немецкого посланника на просмотр нового фильма, посвященного теме борьбы Германии за мир. Надев смокинги и повязав белые галстуки, министры явились в немецкое посольство, где их вниманию был предложен фильм, в котором с ужасающими подробностями была показана бомбардировка Варшавы. По окончании фильма германский посол объяснил гостям, что, в целях сохранения мира, такая же судьба постигнет и любую иную державу, которая не пожелает, чтобы Германия защитила ее от Советов и Англии.
А потом Сверре Дельвику пришлось взяться за винтовку. Вернее — сначала даже за вилы, ибо оружейные арсеналы были захвачены «пепперманами» — квислинговцами. На Эльвегарденском полигоне под Нарвиком осколком снаряда ему оторвало руку. Последнее, что он запомнил, это был капитан Ибсен, внук знаменитого писателя, который отстреливался от наседавших горных егерей и тирольцев.
Залечив ранение, Дельвик вернулся к своей работе газетного редактора. Норвежская компартия еще не была запрещена, и он не скрывал своей принадлежности к числу коммунистов. Газета называлась «Тиденс Тёгн», говорить в ней приходилось больше намеками. 24 декабря 1940 года все кончилось очень просто. Вошли три гестаповца и, приставив к груди Дельвика пистолеты, велели отдать ключи от редакции и остановить работу типографии. На вопрос Дельвика — чем это вызвано — один нацист ответил: «Не притворяйся! Мы же знаем, что ты не веришь в победу фюрера!»
Дельвик отдал ключи, пожал руки своих сотрудников и под конвоем гестапо отправился в тюрьму на Моллергаттен, дом 19. Там с него сняли подтяжки и отобрали галстук. «А то еще повесишься, дохлятина!» — так объявили ему тюремщики. На допросах его били плетью. От пяти до десяти ударов. Иногда вставляли между пальцев карандаш и ломали кости. «Вы, норвежцы, — сказал ему однажды палач, — не знаете нашей немецкой тюремной культуры. Мы научим вас…»
«Тюремная культура» — так и назвал Дельвик свою первую статью, когда ему удалось вырваться