протяжный вой в коридорах лицея», а не Берлодье-сын, несправедливо наказанный.
Таким образом, мнимый виновник без ущерба для своей особы принимал на себя град упреков, подчас жестоких, но для него безболезненных, которыми осыпал его чужой отец, тогда как «угнетенная невинность» отбывала «незаслуженное» наказание под рукоплескания семьи, довольной и гордой тем, с. каким благородством берет на себя мальчик чужую вину и жертвует целым днем отдыха из чувства собственного достоинства, во имя чести лицея, во имя дружбы. Единственное критическое замечание по моему адресу сделал Нельпс, наш «криминолог», которого я подозревал в тайной ко мне зависти.
— Трюк превосходный, — сказал он. — Жаль только, что его можно применить один лишь раз.
— Один раз в одной семье, но ведь и по одному разу в тысяче семей! — парировал Берлодье. — Нет, это все-таки здорово, что он такое придумал, и по-моему ему надо писать романы!
На каникулах, увенчавших этот год, год пятого класса, я снова увидел Лили, но совсем другого Лили; он стал почти взрослым — юношей, и легкий темный пушок под его еще ребячьим носом предвещал пробивающиеся уже усы.
Он свел дружбу с самым знаменитым браконьером во всей округе — Моном де Парпайоном. А так как дядя Жюль купил молодого светлошерстого спаниеля, то я заявил Жозефу, что они могут обойтись без меня — есть кому поднимать и приносить дичь — и примкнул к Лили и Мону.
Мон жил в масе [103], этакой длинной, приземистой хибаре с чердаком и хлевом, где утопала в навозе собственного производства тощая, но на редкость крупная хавронья и целый день визжала от голода.
Фасад маса был облупившийся, обшарпанный, но его чудесно преображала тень, отбрасываемая двумя могучими шелковицами, этими пережитками эпохи шелковичного червя.
В полумраке просторной кухни, где ставни были всегда прикрыты, перед глазами входящего прежде всего возникал блестящий рой ос, пляшущих в золотой пыли, озаренной тонким лучом солнца. Они слетались на скудные остатки пищи — засохший суп в жирных тарелках, тоненькие лапки дроздов, корки сыра, раздавленные виноградины, огрызки груш.
На стенах висели гирлянды чеснока, лука-шарлота, зимних помидоров, а на плиточном полу валялся всякий хлам: стулья с просиженными соломенными сиденьями, глиняные сковороды без ручек, надбитые кувшины, худые ведра, обрывки залохматившейся веревки, клетки с погнутыми прутьями и целый склад вышедших из употребления сельскохозяйственных орудий. Длинный соломенный матрац в углу без малейшего подобия койки да рваное одеяло служили спальней. Наружность хозяина была под стать жилищу.
Он носил неизменно одни и те же желтые вельветовые брюки, необыкновенно потертые и латанные на коленях и сиденье четырехугольными заплатами из серого вельвета. Рубаха на нем была тоже серая, но не от природы; вечно расстегнутая, она позволяла видеть бурые с проседью волосы на груди, похожие на шерсть барсука.
Туалет он совершал, обходясь без воды, волосы причесывал пятерней, но по воскресеньям подстригал бороду садовыми ножницами. Когда-то, при падении с лестницы, он сломал руку; а так как он утверждал, что сам себе лекарь, то кости так никогда и не срослись, и у него между запястьем и локтем образовался дополнительный сустав. Кисть его могла принимать самые удивительные положения, чуть ли не описывать полный круг, так что рука Мона напоминала винт пресса. Он уверял, что это очень удобно, но когда демонстрировал свою руку, я старался не смотреть — меня начинало тошнить.
Он очень меня полюбил и научил технике ловли кроликов, благодаря ему я теперь умел расставлять ловушки. Прежде всего надо было правильно выбрать место — защищенное от ветра, между двумя розмаринами или красными можжевельниками — и начертить «поаккуратнее» круг. На край этого круга клали большой камень, который придавливал стебли колосьев пшеницы или ячменя, связанных пучком. Грызуны не упускали случая полакомиться нежданным угощеньем, и мы почти всегда на другой же день замечали их следы. Тогда мы были уверены, что лакомка будет наведываться сюда каждую ночь.
— Попался! — говорил Мон.
И правда, попадался на свою беду! Нам оставалось только закопать ловушку перед пучком колосьев.
Мы ловили почти каждый день по два-три кролика, и Мон время от времени давал мне самого красивого, которого я с торжеством приносил маме.
Между тем Жюль и Жозеф блистательно охотились, предводительствуемые собачкой, о которой они рассказывали чудеса. Маленький спаниель ловко прокрадывался сквозь чащу; оставаясь невидимым, он выгонял дичь и неизменно приносил подбитую куропатку либо кролика. Но однажды, увидев мелькнувшую в кустарниках тень зайца, оба охотника выстрелили одновременно и не промахнулись: бедный спаниель был убит наповал.
Им было так стыдно признаться в своем промахе, простительном разве лишь новичку, что они сочинили, будто спаниеля завлекла влюбленная сучка, а правду сказали нам много лет спустя. Дядя Жюль до того вошел в роль, что, приходя с охоты, спрашивал, не вернулся ли пес домой? А сам, между прочим, зарыл пса в землю у Фон-Брегет, под грудой камней. То была поистине циничная ложь, но кюре, конечно, отпустил ему этот грех на исповеди. Так или иначе, охотники обратились ко мне за помощью. Я милостиво согласился им помогать, но только через день, остальное время я отдавал Мону…
Ничто не омрачало счастья семьи, да и я был бы совсем счастлив, не будь этих ужасных «каникулярных заданий».
Отец угнетал меня задачами с велосипедистами, велосипедисты преследовали меня даже во сне. Вот почему, помня об этих терзаниях, я никогда не читаю в июле газет, прославляющих велогонки вокруг Франции.
После обеда являлся другой мой благодетель — дядя Жюль, в сопровождении латинского учебника.
Его излюбленным примером было предложение: «Ео lu-sum» — «Я иду играть», и это было верх жестокости! Дядюшка получал удовольствие, а у меня, помимо воли, делалось такое унылое лицо, что он спрашивал:
— Ты решительно не хочешь закусить латынью?
Я не отвечал — больше всего мне хотелось укусить его. Тем не менее я должен признать, что Мон де Парпайон щедро вознаграждал меня за Плутарха [104] и Квинта Курция [105], которые, в сущности, были посредственными журналистами, а мы сделали их палачами детей.
В один прекрасный сентябрьский вечер урок латыни был удивительно кстати прерван приходом господина Венсана — архивариуса префектуры, который в деревне пользовался большим весом. Явился он в сопровождении Мона де Парпайона и Лили; дружок мой к этому посольству отношения не имел, примкнул к нему только ради удовольствия меня повидать.
Отец усадил их под смоквой и пошел за дядей Жюлем, увязался за ним и я. Мон улыбнулся широкой, зияющей в его бороде беззубой улыбкой, господин Венсан говорил серьезно и даже несколько озабоченно; тем временем дядя Жюль откупорил бутылку белого вина, а Поль, не переставая жевать смолу миндального дерева, вскарабкался к Жозефу на колени.
— Вот какое дело, — сказал архивариус. — В нынешнем году соревнования по игре в шары, устраиваемые клубом любителей, будут иметь особое значение. Клуб объявил премию в двести франков, к этому добавится субсидия мэрии в размере трехсот пятидесяти франков, что вместе составит пятьсот пятьдесят франков. К этому надо добавить взносы команд. У нас уже записалось тридцать команд, думаю, что к воскресенью их будет сорок. По десять франков с команды, это составит еще четыреста франков, стало быть, в целом получается девятьсот пятьдесят франков. Мы уменьшили вторую премию, чтобы увеличить первую, которую назначим в семьсот пятьдесят франков.