Вот тогда-то отворилась дверь, и на пороге ее показался Ланьо. Под мышкой он нес учебники, в правой руке держал листок бумаги.
Он локтем закрыл за собою дверь и без заминки, ничуть не униженно подошел к письменному столу, сунул свой листок под нос нашему писарю, поискал меня глазами и весело подмигнул. Я подумал, что он отколол какую-нибудь штуку, чтобы составить мне компанию; но то, что он сделал, было еще прекрасней.
Надзиратель, прочитав второе послание Лепелетье — оно показалось мне длиннее первого, — вскинул глаза на Ланьо:
— Так это вы подбросили вашего преподавателя к потолку?
— Да, сударь, — сказал Ланьо, — я!
У меня ком подкатил к горлу. Мои товарищи-штрафники, недоверчивые и насмешливые, подняли головы, чтобы посмотреть на этого двенадцатилетнего парнишку, который «подбросил под потолок своего преподавателя».
— И вы допустили, чтобы вашего товарища наказали? Ланьо пожал плечами и ответил:
— В ту минуту я не посмел признаться. А потом передумал. Я подумал: он ведь стипендиат, у него могут отнять стипендию. Тогда я сказал Сократу, то есть господину Лепелетье, что это был я. Тогда он отменил ему «отсидку», а мне велел идти в «штрафушку». Мне где сесть?
— Ну и чудак же вы, — сказал надзиратель.
Ланьо опять повел плечом, будто хотел сказать: «Что ж теперь делать?»
Надзиратель взглянул на меня.
— А вы? Отчего же вы не протестовали?
Я был не в состоянии ответить, меня душили слезы.
— Соберите вещи и ступайте в свой класс.
Я встал, весь дрожа. Ланьо от радости засмеялся.
— И вы еще смеетесь? — сурово спросил страж.
— А я не смеюсь, — сказал Ланьо. — Я улыбаюсь. И я не нарочно.
Надзиратель разорвал штрафной бланк и, когда я проходил мимо кафедры, протянул мне клочки бумаги:
— Это вам на память. Храните! И научитесь защищаться в жизни, иначе вам всегда придется расплачиваться за других. Ступайте.
Я медлил уйти, мне не хотелось покидать моего изумительного друга, я чуть было не попросил разрешения остаться с Ланьо, чем опять поверг бы в замешательство нашего писаря. Но тут забил барабан. Два или три штрафника встали со скамей. Писарь метнул в них испепеляющий взгляд, и они рухнули на свои места. Затем он неспеша вписал в штрафной журнал приговор Ланьо, взял линейку, обмакнул перо в красные чернила и двумя штрихами зачеркнул предписание наказать меня. А в коридорах уже мчалась во весь опор Свобода. Бесстрастный страж закрыл свои ведомости, сложил штрафные бланки и запер на ключ в письменном столе. Потом откашлялся, встал, взял свою фетровую шляпу, почистил ее рукавом, надел и направился к двери, которую и отворил. Но не вышел: остался стоять подле нее как часовой.
— Построиться!
Узники построились в два ряда, тюремщик навел порядок.
И наконец он сказал:
— Ступайте!
И мы вышли на волю. Во дворе я обнял Ланьо: — Ты замечательный парень! Но я-то не должен был это принимать.
— Ты? Да для тебя «отсидка» ведь — катастрофа, — сказал он. — А мне — нипочем. В этом году я получил их штук десять, плюс два раза по полдня «отсидки» в воскресенье и одну на целый день. И это не мешает мне веселиться.
— А что скажет твой отец? Ланьо захохотал.
— Ничего не скажет.
Я хотел его расспросить, но Ланьо вдруг насупился и добавил:
— Он ничего не говорит, потому что я придумал трюк.
— Какой такой трюк?
— Я никогда тебе не рассказывал, потому что мама взяла с меня клятву, что я никому не скажу… Но с тех пор как я поклялся, прошло не меньше двух лет! Так что…
Он махнул рукой, словно говоря, что с годами клятвы, как и люди, теряют силу. Но клятва, которую, он от меня потребовал, была тогда совсем новая, новорожденная, она тогда имела силу.
— Если ты поклянешься, что не повторишь мой трюк, я расскажу тебе о нем на переменке, во внутреннем дворике.
Вот как случилось, что, взяв с меня эту клятву, Ланьо рассказал мне в углу дворика «младших» о своей частной жизни. Но я разделяю мнение Ланьо о клятвах, и так как моей уже минуло полвека, то я без зазрения совести ее нарушу.
Ланьо был единственным сыном ломового извозчика. Отец его держал извоз в марсельском порту. В обширных конюшнях этого богатого собственника стояло около сотни лошадей, потому что в те времена «очищенный бензин» годился только для чистки перчаток, для выведения пятен на одежде, которые при этом превращались в лучистые нимбы, да разве еще для того, чтобы в одно прекрасное утро взорвать «безопасную» горелку под вашим кофейником. Лошадиные силы еще не упрятали под капот автомобиля, исполинские кони Ланьо-старшего бегали рысью на воле, и на каждое их копыто приходилось по четыре булыжника мостовой. Хозяин был под стать своим першеронам. Описывая его, Ланьо говорил:
— Видал книжный шкаф в классной? Ну вот, я как гляжу на него, непременно отца вспомню. В ширину он почти такой же, в вышину — чуть пониже, зато толщиной — в три обхвата. Усищи у него черные, громадные, а руки до того волосатые, что он их иногда даже причесывает маленьким гребешком. И голос страшенный: как рявкнет, так потом у самого в горле першит…
Этот крупнокалиберный отец хвастался своими могучими запястьями; благодаря им он будто бы разбогател, и это не метафора: нужно иметь железные запястья, чтобы править тройкой першеронов в одной упряжке. Недосыпая ночей, проработав двадцать пять лет, он достиг того, что уже мог начертать свою фамилию на трех стенках пятидесяти ломовых подвод, а под фамилией — номер, который, как по волшебству, совпадал (да и имя тоже) с номером телефонного аппарата, помещавшегося в коробке с рукояткой и привинченного к стене в его квартире. По такому аппарату можно было, не повышая голос, разговаривать с человеком по другую сторону Старого порта. Об этом я слышал, но не знал, что такая штука бывает у людей запросто дома, словно швейная машинка или кофейник.
Сам человек не слишком грамотный, Ланьо-старший свято верил, что «ученье — свет, неученье — тьма», и строго взыскивал с сына за неученье. В первом году лицея, в шестом классе, отец несколько раз «проучил» сына, избил палкой так, что однажды мальчика чуть было не отправили в больницу. Ланьо признался, что весь исполосован, — на теле остались глубокие шрамы, правда в таком неудачном месте, что их нельзя показывать в лицее, даже во внутреннем дворике. Рассказ об этих жестоких расправах привел меня в ужас, и я посмотрел на него с жалостью. Но он прищурил глаз и объявил:
— Сейчас — это дело прошлое, больше так не будет, потому что моя мама и тетя придумали роскошный трюк, я могу позволить себе три «отсидки» в неделю — и хоть бы что! Смех, да и только! Теперь слушай, в чем трюк.
Несколько раз под вечер, к концу занятий, я видел маму Ланьо, поджидавшую его на маленькой площади близ лицея, но никогда не приближался к ней. Ланьо запретил матери показываться, когда он с товарищами, боясь, должно быть, уронить свое достоинство. Она стояла на своем посту, на углу узкой улочки Мазагран, где по вечерам без устали прогуливались раскрашенные, как куклы, дамы, любительницы свежего воздуха. Когда мы выходили из лицея, Ланьо делал вид, что не замечает матери, она шла за нами, держась поодаль.
Это была довольно полная женщина; носила она великолепные шляпы (украшенные цветами и