сносях…
У себя стряхнул с кровати хлебные крошки, оставшиеся от бестолковой полуночной пьянки. Вынул портсигар, закурил. В голове прояснилось окончательно, хмель сгинул — куда уж тут спать!
Стал комнату из угла в угол шагами мерить. Стал дым колечками (как Княгиня! — кольнуло непрошено…) в потолок пускать. Стал мысли разные-несуразные в голове перебирать. Мысли перебираться не желали, разбегались мышами, додумать до конца ни одну не выходило. Федор даже разозлился на самого себя: вот ведь орясина, лешак таежный, думать — и то за эти годы не научился!
Прав был Дух: ничего своего, все — чужое!
Взаймы!
Остановился. Окурок в пепельнице смял, затушил. Перестал ногами по полу топать — и разом голоса услыхал. Внизу, в саду; рукой подать. И голоса-то знакомые: один — Друцев, другой — отца Георгия!
С детства знал Федька: подслушивать — дурно.
Жене сколько раз выговаривал.
А тут как в спину толкнули: подкрался на цыпочках к подоконнику, створки пошире распахнул… -…ай, бибахтало мануш, кало шеро!( Неудачник, черная голова!) не сообразил я, башка пустая! Ясное дело: пока один крестник в Закон не вышел, другому вовек не бывать! А княжна бедная места себе не находит, с ножом к горлу подступает: спаси Феденьку! ты можешь, ты колдун! Она-то к нему, к Федьке, присохла, а Федька, вишь, брык — лежит колодой. Да ведь девка любой грех над собой сотворить могла! без ума ведь девка…
Гитара взяла аккорд, другой — сухие, ломкие, не аккорды, сучья мертвые. Наконец тренькнула обреченно:
— Ну, я и решился.
— Княжну! в крестницы! взять?! — ахнул под окном отец Георгий.
И Федька ахнул. Только про себя, молча.
— Да, отец Георгий! Да! А куда деваться?! Взялись мы за руки, горим в огне Договорном. Молодцом княжна держалась, скажу я вам! всякому бы так! — и тут меня волоком! прочь! Вот он я, ром сильванский. Валет Пиковый! — безумную девку одну бросил в огне гореть!..
Замолчал Друц.
Лишь гитара всхлипывала прерывисто, виновато, словно жаловалась без надежды.
— И… что? Да не тяни ты жилы, Валет, бога ради! — батюшка явно пребывал в изрядном волнении.
— Ничего, отец мой. Ничего. Едва обратно откинулся — сразу к ней. Догореть, вместе. Или вытащить. АН нет, не могу! не пускает! она там, я — здесь! Ай, что делать, не знаю! Стоит княжна, глаза закрыты, рука — как лед. Горит! сама!..
Гитара вскрикнула раненой птицей: умолкла.
— А стали мы ее с Федькой в коляску сажать, она возьми и очнись! «Сгорело там все, дотла, — говорит. — Поехали домой». Ясно говорит; не заикается. Совсем.
Потом заснула. А дальше… дальше вы сами все видели, уже при вас было.
Снова поползли по ночному саду растерянные, хмельные, спотыкающиеся переборы гитары.
Молчал Друц, молчал отец Георгий.
Долго молчали.
— Чудо, отец Георгий? может, чудо, а?! — наконец раскололась тишина.
И столько просьбы, столько отчаяния было в этом вопросе — ну кивни! согласись! — что Федора у окна озноб пробил.
— Может, и чудо, — задумчиво протянул священник. — А может, и нет. Тут крепко думать надо. И в первую очередь — мне. Не как иерею церкви; как «стряпчему», Десятке Червей. По Закону ли вышло? был ли Договор? не был?! Не случалось раньше такого, чтоб крестнику — одному гореть. Понять бы…
Отец Георгий разговаривал уже сам с собой:
— Боюсь я таких чудес, Дуфуня. Куда ж Дух Закона смотрел? Или все правильно, а я зря… Убежал тут от Федьки озноб.
Испугался. Потому что на собственной шкуре ощутил Федор Сохач, что такое «озарение».
Ведь отец Георгий — не просто священник и даже не просто маг в законе! Он — «стряпчий»! А «стряпчий», он никому соврать не позволит… Будь ты хоть сам Дух Закона! Ведь мог же этот Дух их с Акулиной обмануть? запугать? запутать?! Еще как мог, у себя-то дома, со всеми его воробьями-пауками- паутинами! Почему для них Договор — не как у всех?! Почему: только с детьми собственными?! Да еще и без согласия?! А ежели Дух сам же свой Закон нарушил — значит, можно его, Духа этого, через «стряпчего» к ответу призвать, переиграть все, чтоб по справедливости!
По справедливости!.. …земля больно толкнулась в босые пятки. Еще бы: со второго этажа в ночь прыгать… Плевать!
Ночная роса скатывалась со стеблей травы; зябко щекотала ноги. Тьма подкрадывалась сзади, прохладными ладонями закрывала глаза. Морочила, шутки шутила: угадай! кто? где? Хорошо, лунный серпик вспорол набежавшее облачко, сунулся рогом наружу. Указал: вон они.
За столиком, под дубом-великаном.
Шаг сделал Федька.
Два шага сделал Федька.
Кричать-окликать нельзя ведь, весь дом переполошишь, матушка Хорешан тогда ногами затопчет… Три шага сделал Федька, и даже четыре.
А на пятом увидел ясно-ясно: не двое людей за столиком сидят. Две карты на столе ломберном, на зеленом сукне, которого здесь не стелили никогда, плашмя лежат.
Валет Пик и Десятка Червонная. Засаленные обе, вытертые; у Валета уголок надорван. Теперь за ним, за Федькой Сохачом, дело — иди, шлепнись поверх чистой картой, ляг своей-чужой волей… Проступит сквозь белизну невесть что: Девятка?
Туз? шут-Джокер?! И уйдут три карты в глухой отбой, чьей-то взяткой лягут сбоку, чтобы потом вертеться в колоде-паутине до скончания веков, аминь!.. ну что за дурацкие видения иногда по ночам случаются?
Как сквозь толщу воды, издалека пробилось: Друцева гитара. Поперхнулась, захлебнулась; увязли струны в корявых, разом отнявшихся пальцах. Пошли бором переборы, заблудились, пали в омут…
Слышишь:
— С пальца сорвалась струна, Плакать не хочет она. Я и гитара — мы Кажемся старыми, Наша ли в этом вина?..
Твое ли это, парень? чужое? краденое?! — Федор? ты? Да что ж ты делаешь…
И резко, не обычным, тихим голосом исповедника, а вскриком, больше похожим на удар ромского кнута:
— Лови! Рожок луны ткнулся наискосок — посмотреть! — и словно пригоршня слез пролетела от отца Георгия к Федору. Сверкнула россыпью капель, расчертила темноту брызгами…
Не глядя, одним чутьем лесовика, памятью прошлого Сохача из утонувшей в снегах деревеньки, протянул Федька руку. Взял из черной прохлады слезинку-другую; в кулаке зажал. Как чистую карту там, на Духовой полянке — не отнять! не вырвать!.. Горячо в кулаке стало; жарко. Потускнели карты на столе ломберном, на сукне зеленом. Где Десятка Червей, где засаленная? Где Пиковый Валет с уголком надорванным? Померцали еще чуточку и ушли в никуда.
Сгинули.
Сидит за столом Друц раскорякой, поясницу ладонями мнет. Морщится: шиш достанешь! больно! А надо!
Сидит за столом отец Георгий, епархиальный обер-старец; спина прямая, а на лбу капли пота — бисером. Шибко, видать, испугался батюшка, а чего испугался и как от страха отбился — того не понять.
Разжал Федька кулак. Получилась ладонь. Такая, как у Друца: лопатой. Только побольше чуток, поухватистей. А на ладони, от линии жизни до бугра Венеры, — пепла ниточка.