этих, красавцев, на произвол судьбы… Когда, подъезжая к городу со стороны Аполлоновой балки, им встретилась пестрая толпа — таборные побирушки шли с охоты, — Друц аж просиял. Велел спешиться; спотыкаясь, побежал к ромкам.
По траве, по жесткой, наждачной.
Через секунду поднялся страшный галдеж. Федор близко не подходил, сидел на выветренном камне, а отсюда слов и не разобрать-то было. Но и так становилось ясно: ромки уговаривали Друца вернуться в табор. Обещали покровительство Чямбы, рукавами махали, звенели монистами.
Дети орали пуще взрослых.
— Тебе плохо, Феденька… — сказала из-за плеча Княгиня. Не спросила, просто сказала с сочувствием.
Она стояла там настоящая, не призрачная; стояла, вслушивалась. Не в ромский гвалт — в Федора. В себя. Рядом молчала Акулька, только изредка тянула ладошку: тронуть спутанные кудри парня.
Не трогала, стеснялась.
А Федору страшно, до одури хотелось, чтоб — тронула. Потому как вместо сердца в груди у парня кулак чужой оказался. Сожмется, разожмется; шевелит пальцами.
Ногти на пальцах длинные, полированные, скребут повсюду… скрип противный, будто гвоздем по стеклу. От того скрипа долит Федьку противная слабость. Медузу из парня делает.
Казалось: ляжет Акулькина ладонь на голову — станет обратно сердце вместо кулака.
— Ты потерпи, Феденька. Оно дальше лучше не будет. Пока не выберемся — не будет.
Потерпи, ладно?
— А-а… Потерплю, значит.
— Коней забрали, — Друц, счастливый, не подошел — подлетел. В запале хлопнул себя по голенищам сапог; уставился на Федора, как будто впервые увидал. И к Княгине, непонятно так;
— Ну не умею, не умею я кодлу от своих прятать! Не умею!
— Тише, морэ, — Княгиня ему. — Брось орать. Я умею. Держимся ведь… пока.
Просто рано слишком. Ох рано!.. Впору волчицей выть…
— Повезло тебе с крестничком. Княгиня. Не будь он такой большой… такой…
Видно, хотел ром что-то приятное сказать. А стал вдруг чертовски похож на доктора Ознобишина, трупаря знаменитого.
Даже щеки чужим румянцем заблестели.
Только Федор не обиделся. Чего ему на Друца обижаться? И впрямь большим парень уродился. Тут другое: в груди кулак шевелится, а Федору мнится, что был кулак чужой, а стал свой. От того не легче, а легче.
Вроде как он, Федор Сохач, такой большой, такой (какой?!), их всех-всех — и Княгиню, и Акульку, и рома таборного — в том кулаке держит. Сожмет крепче — спрячет. Никто их не найдет, не увидит. Разожмет — даст воздуху глотнуть, продышаться, оглядеться.
А когда пальцами шевелит (скрип-скрип, скрип-скрип…), духота прочь разгоняется.
На время.
— Перестань! ~ Княгиня из-за плеча просто зашлась криком. — Прекрати, говорю!
Тебе нельзя!.. Самому!.. Убьешь ведь себя, дурачок! Просто терпи!
— А-а…
Да терплю, Рашеля, терплю.
Не кричи.
Дальнейшее помнилось урывками. …Вот вы на пристани. Рашеля только-только из касс вернулась, расписание смотрела. Грустная, губы кусает. Говорит (тесно! тесно мне!..): пароходы «Алмаз» и «Император Фердинанд» в Анатолию по четвергам и субботам ходят. А сегодня вторник.
«В Ялту? — спрашивает Друц. — И уже оттуда?..» Внизу, на маслянистой воде, качаются щепки и корки от мандаринов.
Тошно смотреть.
Рашеля отрицательно мотает головой. В Ялту нельзя. Она знает, что в Ялту ни за что (скрип- скрип…) нельзя. И Федор знает: нельзя. Ведь знаешь, Федор? Какое там знаю! — нутром чую. В Ялте-городе ознобишинский крестник живет, у провизора в учениках; в ялтинской гостинице «Ореанда» сейчас лысенький портье Хрумов (кто? откуда явилось?!) связкой ключей невпопад брякает. Каждый ключ — ключ. Каждый бряк — крик. Где вы?! Где?! Где?.. Отопрет портье Хрумов, Валет Червей, замок невидимый — не спрятать Федору в кулаке всю честную компанию.
Пойдет трезвон от Ялты до Севастополя.
А шиш тебе, портье-Валет, шиш без масла! Брякай ключами! Много ли выбрякаешь?!
Злишь себя, Федор Сохач, душа пропащая? Злю.
Злому легче.
И откуда-то: слова. Странные, звонкие, глухие; всякие. Бегают по клавишам, теребят аккордами, рассыпаются крошками хлеба — подбирайте, воробьи! Откуда слова? Зачем? Чьи вы, слова?!
Мои?!
О, розы алые в хрустальных гранях вазы — Закат в плену.
Меняю речи звук, меняю пошлость фразы
На тишину…
А кулак-то разжался, шевелит пальцами, по клавишам полощет… …вот вы к вокзалу подходите. Меж грязно-желтыми домишками площадь краешком видна. Оркестр уже слышен: медью гремит, кларнетами подсвистывает. Марш «Мальбрук в поход собрался». Самый что ни на есть вокзальный марш. Друцу бы маршировать, а он возьми и остановись как вкопанный.
Палец лизнул и давай по ветру выставлять.
Отпустило Федора малость, так другая беда: Акуль-ка рядом за голову схватилась.
Выбелило девку известкой. Показывает: оглохла. Не слышит ничего. Голосишко тонкий, плаксивый, а вместо слов щенячий скулеж выходит.
Ф-фу, заговорила.
И слух вроде (скрип-скрип! Меня, меня! Не ее…) вернулся.
Не до крестницы Друцу. Велит оглобли поворачивать. Почему, не говорит. Надо, и все. Нельзя им на вокзал. Федор (а кулак в груди набатом бухает…) и сам понимает: нельзя. На вокзале, близ окошка старшего кассира, нищий-слепец палочкой стучит. Подайте защитнику Отечества, кто сколько может! Копеечку, господа хорошие! Палочка белилами выкрашена, тук-тук, тук-тук… Войдет Рашеля на вокзал, мухой в паутину, а палочка тук-тук, а слепец-то, Десятка Пиковая, кому надо тук-тук…
Войти-то на вокзал легче легкого, зато выйти!.. Уехать…
Эй, слова с той стороны! Звуки! Трель клавишная! Помогите воздуху хлебнуть!
Уйти помогите!
Меняю лепет дней, меняю гул эпохи
На краткий миг,
В который, как в ладонь, я соберу по крохе Весь этот мир…
Полегчало. На время. …Вот вы на Северной стороне. Сухие утесы у берега бухты вырезаны из костей мира — желтых, потрескавшихся. В пещерах, которыми утесы (скрип-скрип… противно…) испещрены сплошь, ютится рыбацкая беднота: усатые оборванцы, рано состарившиеся жены, голая детвора. Смоленые байды качаются у мостков, и вода тихонько позвякивает жестянками из-под консервов. Вы идете быстро, туда, где дальше, за черепичными крышами, акациями (кулак! Сожмись! Спрячь!..) и путаницей балконов, начинается степь — пыль, простор и еще собаки.
Отсюда слышно, как они лениво брешут друг на друга.
Зачем вы идете туда, неизвестно.
Чтобы просто идти?
— Рашеля?
— Что, Феденька? Плохо тебе?