Ладно, кивает Федор. Уложу. Раз просишь, раз в тебя публика программками из-за меня швыряется — пожалуйста. А Марципан не будь дурак: согнулся, юркнул Федору под мышку и со спины ухватился. Гнет шею; ломит. Так и упасть недолго. Федор и упал. Смотрит: Марципан рядом ба-бах! — и все норовит сверху улечься.
Сковырнул его Федор, выматерился и стал марципанью пятку к затылку приворачивать.
На всякий случай.
Тут музыка заиграла, бесстыдниц на манеже тьма-тьмущая объявилась, пляшут, обручи вертят, а шпрехштал ничью в рупор объявил. И Федору за труды курву полосатую подарил.
Не живую; плюшевую.
А назавтра, с утра, смотрит Федор: прогуливается близ сцены Стальной Марципан.
Башкой лысой отсвечивает.
Увидел парня — и к нему.
— Как тебя зовут? — спрашивает.
Гляньте в глаза Стальному Марципану! Не бойтесь! Не укусит. Мирный он, Марципан-то, хоть и Стальной. А в глазах: …домик.
Маленький, на окраине. Задний двор, с вишнями-грушами, весь бурьянами зарос, по пояс. В бурьянах детские головки мелькают: «Стукали-пали! Я тебя нашел!» — в прятки дети играют. Вольготно им, в бурьянах-то…
Зато перед крыльцом — клумбы с георгинами; дорожки проложены, ограда свежим суриком отблескивает. Из дома борщом-зеленцом тянет. Аж слюнки текут, и в животе бурчение образуется.
Пчелы гудят лениво. Солнышко припекает.
Не так чтоб слишком, а в самый раз…
— Ну чего, Федра, отдыхаешь?
— Садись, дядь Гриша. Пива выпей. Хошь, закажу? У меня малость деньжат заначилось,..
Стальной Марципан, он же — дядя Гриша, засопел раздумчиво. Оправил вязаную фуфайку, которую носил поверх накрахмаленной сорочки, повинуясь негласной цирковой моде.
И еще подумал.
— Ну, кружечку. Разморит по жарище, а мне публику заманивать. Видал железо? На себе пер; клоуны, гады, отказались… Знаешь, не надо пива. Устал.
Федор глянул: вон неподалеку от билетерши — груда.
Любой на месте гадов клоунов отказался бы.
— Видал, дядь Гриша. Сочувствую. Да тебе кружечка, что слону — дробина! Эй, человек!
Через минуту Стальной Марципан обстоятельно взял кружку, доставленную половым, сдул пену. Сделал глоток, другой; поставил пустую кружку на пол террасы, у Федькиных ног.
— Надумал, Федра? — спросил по-дружески. А вышло вроде отрыжки.
— Не знаю я, дядь Гриша. Чего мне в цирке твоем делать? Как ты, до старости чугуняки таскать да бороться на потеху?
Разговор этот, бесконечный и однообразный, успел осточертеть Федору даже больше, чем беседы с приставучим трагиком. И Марципану он, Федор, пуще пива в жару занадобился! Вот напасть!
Все, пора Княгине жаловаться — пусть отвадит!
— Дурак ты, Федра. Скудоумина. Счастья своего не понимаешь. Одарил тебя Бог силушкой, а ты талант — в землю. Говорю: прибивайся ко мне.
— Ну зачем, зачем?!
— А затем. Бороться выучу. С железом работать выучу. В Киеве, в цирке самого папаши Сура, выступать будем. Потом в Гамбург поедем. С атлетами тебя познакомлю, дура Федра, чемпионом сделаю. Ну?
Еще с первой… нет, со второй встречи, потому что на манеже они не разговаривали — Стальной Марципан звал Федора не иначе как Федрой. То ли шутил, то ли свое подразумевал, тайное. А может, просто нравилось. Парень и не спорил, не обижался. Федра так Федра. Если дяде Грише так лучше — пускай.
Нечто странное являлось Федору Сохачу при звуках этого чужого имени: Федр-р-ра!
Лошади скачущие виделись, парнишка раздавленный… баба в сорочке над парнишкой плачет- завывает… И слова удивительные из тумана:
«Я не увижу знаменитой „Федры“ в старинном многоярусном театре…» Помотал Федор головой.
Ушли лошади, парнишка-бедолага, баба воющая ушла… слова отзвучали.
А дядя Гриша остался.
И зудит, и зудит; атлета из Федры-Федора грозится сделать. Чтоб, значит, по сто рублев за поединок отрывать. Чтоб, значит, по «гамбуржскому счету» всех атлетов в котлетов превращать. Чтоб, значит, трико и панталоны, схваченные у щиколоток кожаными ремнями.
Чтоб славы и почета — вагонами грузить.
Стал Федька мимо смотреть. О своем думать. А ведь встреться ему Стальной Марципан или трагик Полицеймако на год раньше, предложи учебу-работу — ни минуточки б не промедлил. Босиком бы побежал, из Кус-Кренделя да в самый Крым; ноги б опекунам мыл и воду ту пил. Как же: деревенскую орясину-сиротку такие люди облагодетельствовали! Ручку, ручку дайте облобызать!..
Княгиня, что ты со мной сделала? Что ты со мной делаешь, Княгиня?! Ведь за полгода наизнанку вывернула! Свое клеймо на веки вечные в лоб вожгла! Лепишь, как глину!
Что ты со мной делаешь, ничего не делая, — а, Княгиня?!
Ответь!
Тут самая пакость и случилась. Стоял у входа в ближнюю аллейку разносчик.
Тростями кизиловыми торговал, подсвечниками из можжевельника, бусами-сережками.
Раковины еще полированные были.
А рядом с разносчиком дачник приезжий стоял. Толстячок эдакий, в пенсне. И была на толстячке синяя шелковая косоворотка, кушаком подтянутая, и была на толстячке шляпа из войлока, с широкими полями; и панталоны навыпуск были. Княгиня таких толстячков еще почему-то «социал- демократами» дразнила.
Тоже словцо, почище дядь-Гришиной Федры.
Но не в этом дело. И даже не в том, что толстячок к кулону сердоликовому приценивался. И то, что на подпитии изрядном был толстячок, — не важно. Другое важно: папиросу он курил. Дорогую; с золотым ярлычком. И так в торговле своей возбудился чрезмерно, что отмахнул рукой, а в руке папироса, а рядом лошадь белая, цирковая, круг заворачивала.
Попала лошади папироска в ноздрю.
Ох и взвилась коняга, ох и пошла козырем! Девица толстомясая из седла — прочь, да головой вниз, да запястьем в стремя… застряла намертво. Поволокла ее лошадь. Редко так бывает, что в стремени не ногой, а рукой, — да вот бывает.
Метется белая метель вдоль балюстрады, ржет неистово; за метелью циркачка волочится, блажит несусветно.
Трико цветное — в клочья. Тело нежное — в клочья, о булыжник. Сам не понял Федор, когда и прыгнул-то через перила. Когда? Зачем?! С какой стати?! Только и осталось: Друц-ром из-за плеча правого размахнулся. Отвесил подзатыльник. От того подзатыльника и бросило парня без ума. Вынесло над балюстрадой вороном-раскорякой; швырнуло кулем на лошадиную спину. Весу-то в мамином сыне, Федоре Сохаче, ого-го! Такое быку на холку — не позавидуешь, а тут всего-навсего лошадь, пусть и белая, пусть и ученая вальсы танцевать. Завалил Федор лошадь на бок.
От балюстрады в другую сторону, чтоб циркачку не подмяло.
Держит; слышит — Друц, иным невидимый, из-за плеча как гаркнет чего-то! Как выдаст!..
Лошадь и присмирела. Лежит, боками вздрагивает, уже не ржет — стонет по-ребячьи.
А шевелиться — ни-ни. Ровно заморозило, белую.