Но живьем не видел.
Еще бы видеть! Когда испокон веку, от самого Аввакума Гонителя, за глотку берут, аки хулителя веры; когда внизу приговора, пурпуром по белизне, печать епархиального или, упаси свят-фарт, синодального обер-старца: «Ныне, присно и до окончания срока, аминь!»; когда крепких огольцов, нечувствительных к «эфирному воздействию», с младых ногтей забирают к «Варварам», на псов облавных натаскивать; когда…
— Нет, Акулина, не видел.
— Почему?
— Поймают — хоть на цветочках, хоть на тараканах, — заметут. Хочешь в острог, добрая ты моя?
— Не хочу. Только не всех ведь ловят… Кто там дознаваться станет, чему ты меня учишь, ежели я ни воровать, ни порчу наводить не стану? Как проведают?!
Акулька победно воззрилась на тебя.
Уела, мол.
Ну репей, сущий репей! А ведь не такая уж и дура девка, оказывается…
— Да ты же сама через день и растрезвонишь! Язык ведь у тебя — что помело. — Ты вспомнил слова Ермолая Прокофьича.
Акулька прикусила «помело» и потупилась.
— Когда о таком просишь, Акулина, сперва крепко думай. Потом всю жизнь жалеть будешь. Да и жизни той не шибко много выйти может…
Бросив напоследок этот зловещий намек, ты поднялся на ноги и двинулся к дверям.
Косо глянул через плечо. С полатей свешивалась рука спящего Филата, который бросил храпеть, тихонько посвистывая носом, — и вдруг ты ощутил острое желание кинуться к Луковке и придушить безобидного пьянчугу. Толчок был таким же резким, как и мимолетным: налетело-схлынуло. Знаешь, Друц! Брось дурить. Раньше ты привык доверять душевным порывам, но сейчас — не раньше, да и Филат — пустое место.
Зло не на ком сорвать, что ли?!
Акулька подхватилась следом.
«Ежели сейчас не отстанет, пошлю по-черному: больше не сунется», — озлившись, решил ты.
Но Акулька пока держалась, молчала. Видимо, задалась целью доказать, что ее язык — не такое уж и «помело».
На улице нарастал, приближался дробный конский топот.
Кто ж это так торопится?
Со слабым интересом ты распахнул дверь, шагнул с крыльца…
Урядник резко осадил пегого жеребца в пяти шагах от тебя, у самых ворот; поспешно спрыгнул в грязь. Усатое лицо перекошено, фуражка съехала на затылок, на одном ремешке держится.
'Вот и все, — екнуло в груди. — Не помогли купцовы уговоры. Арестовывать примчался. Почему один? Да потому, что не будем мы с Княгиней сопротивляться.
Это он правильно решил. Хотя Княгиня…' Сзади тоненько взвизгнула и бросилась прочь перепуганная Акулька. Небось решила: злодей урядник уже успел неким чудесным образом прознать, как она к «дядьке Друцу» в ученицы просилась, — вот и примчался по ее рябую душу!
Урядник косо зыркнул вслед девчонке, невольно покрутил пальцем у виска. Совсем умом трехнулась! То про железных змиев болбочет, то пугается невесть каких страхов…
— Где эта… как ее?.. Рашелька?
— Да вроде у купца с полчаса назад была. У Ермолая Прокофьича…
В лицо ударили ошметки жидкой грязи.
Значит, снова пронесло. Не за тобой примчался. Ай, глупый ром, чему радуешься?
Валета, значит, пронесло — а Даму?..
И ты решительно направился вслед за ускакавшим Урядником к купцову подворью.
У подворья толпился народ. Шумели, что-то втолковывали друг другу, заглядывали через забор. Все были уже изрядно навеселе по случаю воскресенья.
— Слышь, Друц! Подруга твоя вроде как совсем кони двигает! Ин уже и Шептуху привели…
— То примета верная!
— Дык еще и урядник!..
— А што — урядник?
— Дык власти…
Сердце в груди глухо бухнуло. Что ж ты так. Княгиня? Не впрок подарочек вышел, значит?..
Не отвечая посторонившимся мужикам, ты молча толкнул калитку. Немой слуга Михаиле — детина с тебя ростом — тряхнул было соломенной шевелюрой, ежом торчавшей во все стороны из-под картуза. Вздумал дорогу загородить. Зря — ты, по-прежнему молча, отодвинул немого плечом, и Михаиле понял. Не стал ерепениться, хватать, не пущать…
Умен, сторож.
По двору вываживали покрытого клочьями пены урядникова жеребца. «Нет, не спалил коня, отдышится, отойдет», — мимоходом определил ты. Лишь бы поить не вздумали.
Самого урядника видно не было.
Ты направился к крыльцу, но тут дверь распахнулась навстречу, и на крыльцо выбрался хозяин дома. Ермолай Прокофьич пребывали в явном душевном расстройстве: на потном, с красными пятнами, лице стыла обида пополам с недоумением. Купец пытался раскурить цыгарку — не фабричную папироску, как давеча, а обычную самокрутку; сломал одну спичку, другую. Наконец подкурил, с облегчением окутался облаком сизого дыма — и только тут заметил тебя.
— А-а, Дуфунька, — ничуть не удивился. — Плохи дела у Рашели. Как ты ушел, так ее вскоре и опялило.
— Что — опялило?
— Ну, этот, как его… — Ермолай Прокофьич пытался вспомнить некогда слышанное ученое слово. — Кондратий, вот! Побелела вся, мало што не посинела, бьется, задыхается, глаза пучит… Я уж думал — все, кончается! АН нет, попустило маленько. Только-только задышала — а тут по новой кондратий — тьфу ты пропасть!
— Кондратыч вламывается. Мол, велено доставить в Мордвинок на опознание.
— На какое еще опознание?
— Да я и сам не уразумел толком, шиш лесной! — в досаде плюнул купец. — Ведено, и все тут! Я Кондратычу: да погоди ты, вишь — чуть жива баба, пущай оклемается!
А он уперся: приказ у меня! Не поспею к вечеру — начальство голову снимет… Я уж и телегу велел запрягать. Да только квелая она, Рашель-то! — Кого бы с ней отправить? За кучера, за костыль…
— Я поеду, — гулко ухнуло за спиной. — Отвезу.
Ты обернулся.
У крыльца стоял непонятно как пробравшийся во двор Федюньша.
А немой Михаиле держался за бок и лишь разевал рот по-рыбьи.
А у Федюныии Сохача в глазах, за голубой кромкой, всегда одно: …белка скачет.
Рыжая, пушистая. Хвостом во все стороны безобразничает. Еловая лапа под белкой трясется, тоже рыжиной отблескивает. Старая потому что; сохлая. Иглами брызжет на тропу. Солнце белку пятнами разукрашивает, оглаживает по шерстке: балуй! балуй мне! Клесты сверху орут на попрыгунью, а ей хоть бы хны.
Опустилось ружье.
Неохота стрелять в белку.
— Езжай, Федюньша, езжай, — кивнул купец.
Дверь за его спиной снова открылась, и на крыльцо под руки вывели Княгиню. На Рашке лица не было: бледная, как смерть, глаза безумные, остановившиеся, губы дергаются судорожно, пытаются