можно восхищаться разбойником, нападающим на людей смело и открыто, но ты трус, коего должно лишь презирать. У тебя нет ни капли мужества. Ты боишься даже признаться, кто ты. Тьфу, позор на тебя! Да не набросится на тебя с лаем собака, ибо и это слишком большая честь для тебя!
С этими словами я плюнул в него. Это произвело нужный эффект. Он свирепо проревел:
– Молчи! Если ты решил убедиться, трус я или же нет, то развяжи меня и сразись со мной! Тогда ты поймешь, что ты червь рядом со мной!
– Да, на словах ты храбр, но не на деле. Увидев нас в шахте, ты разве не пустился наутек?
– Вас было намного больше.
– Я в одиночку справился с твоими сообщниками, хотя их тоже было намного больше. А разве ты не бежал от меня, когда я – совсем один – сцепился с тобой в лодке? В этом твое мужество? А когда мы выбрались на берег, ты разве был связан по рукам и ногам? Разве ты показал мне, что я червь рядом с тобой? Нет, это я уложил тебя, как мальчишку. Так что, не говори о мужестве! Все твои сообщники – оба аладжи, миридит, Манах эль-Барша, Баруд эль-Амасат, старый Мубарек – открыто заявляли, что они – мои враги, что они – разбойники и убийцы; ты один скрываешь это. Ты можешь угрожать, и ничего более. У тебя сердце зайца, который убегает, завидев свору собак. Ты – Аджеми, перс из Нирвана. Я знаю это место, ведь я там бывал. Жители Нирвана едят мясо жаб и, нажравшись до отвала, кормят вшей. Когда кто-то из них приезжает в другой персидский город, местный люд кричит: «Tufu Nirwanost! Nirwanan dschabandaranend; ora bazad!» («Тьфу, он из Нирвана! Нирванцы – трусы; плюйте в него!»). Именно так будут говорить и о тебе, если ты не признаешься, кто ты. Твои кишки дрожат от страха, а колени трясутся от слабости. Ты боишься, что слово гнева сметет тебя!
Еще никто не бросал ему в лицо подобных оскорблений. Он и впрямь дрожал, но не от страха, а от гнева. Он прыгнул в мою сторону, толкнул меня ногой и ответил на том же персидском диалекте, на котором заговорил я:
– Gur, dzabaz, bisaman, dihdschet efza, gatar biz, gar riz! Смейся, негодяй, мошенник, глупец! Ты испускаешь вонь и сеешь чесотку! Никто не станет с тобой говорить. Твои речи безумны, а твои слова лживы. Ты называешь меня трусом? Хорошо, я покажу, что тебя не боюсь.
И, обращаясь к остальным, он продолжал по-турецки:
– Не считайте меня трусом. Я скажу вам, что я и есть Жут. Да, я запер этих троих в шахте, чтобы отобрать у них деньги, а потом убить их. Но горе тому и трижды горе тому, кто отважится дотронуться хоть до одного моего волоска! У меня сотни помощников, и они ужасно отомстят за все, что со мной случится. Сперва месть падет на эту собаку из Германистана: он будет издыхать от чесотки и возблагодарит того, кто ударом дубинки избавит его от этих мук. Идите сюда и развяжите мне руки! Я вас щедро награжу, а потом…
Он умолк, потому что Халеф подскочил к нему, влепил оплеуху, от которой он зашатался, и прикрикнул:
– Это тебе за собаку и за чесотку, а если ты скажешь хоть еще одно слово, жалкий карлик, то я так огрею тебя плеткой, что твои кости разлетятся на мили вокруг! Уведите этого негодяя! Я пойду за ним с плеткой, и за каждый звук, что он издаст без позволения эфенди, он тут же схлопочет удар!
Малыш говорил это очень серьезно, и я не возражал. В том положении, в каком находился перс, было несказанной дерзостью произносить подобные речи. Итак, главная цель была достигнута: он признался, что он – Жут. Никто более не решался открыто защищать его.
Перс прикусил губы, но уже не пытался больше говорить. Стойко получил свою каурую лошадь. Галингре заявил, что попробует составить нам компанию. Пришло время отправляться в путь. Мы двинулись к постоялому двору, которым владел Жут.
Глава 7
У ПРЕДАТЕЛЬСКОЙ РАСЩЕЛИНЫ
Когда мы вышли из дома, то заметили, что толпа перед ним уменьшилась. Почтенный старец все еще разговаривал с людьми, но, очевидно, ему не удалось сгладить впечатление, оставленное подстрекательской речью киаджи. Толпа разделилась на две группы, державшиеся разных мнений: одни защищали нас, другие – перса.
– Они ведут его! – раздался чей-то голос из толпы. – Кара-Нирван невиновен; дайте ему свободу!
– Нет-нет, он убийца! – послышалось с другой стороны. – Пусть он умрет, тотчас, непременно!
Обе партии теснились и напирали; я упрашивал одних, угрожал другим и обещал, что по этому делу будет проведено строгое, но справедливое следствие. Закончил я свою речь, решительно предупредив, что мы застрелим любого, кто рискнет приблизиться к нам, чтобы чем-либо помешать. Это помогло. В руках мы держали оружие. Толпа ворчала, но позволила нам пройти. Никто не думал о будничной работе; сегодня был день, какого в Ругове еще никогда не было.
«Отцы деревни» – почтенные старцы, разумеется, присоединились к нам; самый старый из них шел впереди, показывая нам дорогу. Остальным я присоветовал идти позади нас. Теперь они находились между нами и мятежным сбродом, которому я не доверял. Миновав узкий переулок, мы вышли из деревни и направились к горе.
Дома казались полностью покинутыми. Нигде не мелькнул даже ребенок. Все жители находились либо за нашими спинами, либо возле горы.
Перс не оказывал ни малейшего сопротивления. Он ничуть не смущался и уже не закрывал глаза. Наоборот, он ко всему присматривался. По-видимому, он ожидал какого-то тайного знака от одного из своих сторонников. Поэтому я тоже пристально ко всему присматривался, как и он.
Только что прибывшие штиптары не стали спешиваться. Меня это устраивало, ведь в случае нападения врагов их можно было легко смять лошадьми. Штиптары не могли не радовать взгляд великолепной выправкой; они восседали на красивых скакунах и были вооружены до зубов. По ним сразу было видно, что они не убоятся сразиться со всей Руговой.
За деревней, или скорее над деревней, раскинулись несколько жалких полей; затем тянулся лес; в него глубоко врезалась ложбина, которой нам предстояло проследовать. Тут и там деревья отступали в сторону, оставляя место для небольшого альпийского лужка, на котором мирно паслись лошади, коровы, овцы и козы. Тихая деревня, лежавшая позади нас, и лужки, по которым бродили животные, производили идиллическое впечатление и ничуть не гармонировали с целью нашего появления здесь, а также с тем, что Ругова стала средоточием стольких преступлений.
По пути нам не встретился ни один человек; казалось, ожидания Жута были напрасны, но вдруг, когда мы почти достигли горы, откуда-то сверху, с края ложбины, раздался громкий голос:
– Има ми управо двадесет и четири години!
Это было сказано по-сербски и переводилось так: «Мне двадцать четыре года». Не успел я подумать, что бы это значило, как снова послышался тот же голос:
– Врло je лепо време! (Сейчас прекрасная погода!)
Затем послышалось:
– Koje-ли je доба?
В ответ другой голос сказал:
– Баш je сад избило четири!
В переводе на немецкий это значило: «Сколько времени? – Только что пробило четыре».
Эти выкрики, конечно, адресовались Жуту. Я взвел карабин и дважды выстрелил в ту сторону, где, судя по звуку голосов, находились оба собеседника.
– Ах, са бога, жао ми! (Ах, боже, мне больно!) – донесся крик сверху.
Я попал. Никто не добавил ни слова; лишь Жут повернулся ко мне и бросил взгляд, пылавший ненавистью. Когда он снова отвел взгляд, я поспешно шагнул вперед. Мне хотелось увидеть выражение его лица, ведь в эту минуту он, полагая, что его никто не видит, пожалуй, не думал притворяться. Проходя мимо него, я увидел, как на его лице играет удовлетворенная улыбка. Лишь только он заметил меня, как