Степь. Желтый ковыль в пояс, дорога из серого песка, и небо из голубого выцветшего неба.
Позади — коридор спутавших в клубки ветви исполинских деревьев без листьев, тающих, тающих во все том же белесом небе. Вот и нет их. Лишь полу-засыпанная золотой листвой дорога из побитой, обшарпанной плитки, голубой и серой, исчерченной черными полосками от обуви. И та обрывается под ногами.
Да. Еще степь. «Оренбург», — констатировала Битька, скептически капризно поджав нижнюю губу. Ковыль катил волны. Ветер нежно щекотал двухдневную щетинку на коленке нефорской ее головы. Других слов не было.
Битька села на край «своей», плиточной дороги. Пыль «их»дороги тут же завладела кроссовками. Теплая волна сильного воздушного потока пихнула в спину, пыль подхватилась в воздух. Закашлявшись, Битька задрала голову. Огромное деревянное тело старинного парусника медленно и бесшумно плыло над ее макушкой. Тяжело проседая в воздушных ямах, изъеденное и обветренное, обросшее, как раковинами, гнездами птиц. Мелькнула позолоченная женская фигура с распахнутыми руками на носу судна. Надпись на корме «СИРИНЪ»через ять. Донесся издали сверху смех, обрывки разговоров и команд, кажется, песни. И летучий корабль ушел к горизонту. Унося белую, золотистую на солнце, гору парусов.
ГЛАВА 3
Сэр Холл Фрогг мечтал о небольшой войне; о разбойничьем нападении; о заблудшем драконе; на худой конец, о банановой кожуре (тьфу, об этом он мечтать не мог, но о чем-то с подобным эффектом мечтал). В результате всех этих катаклизмов один единственный человек должен был бы погибнуть, или хотя бы непоправимо искалечиться.
Рисуя в трещинах потолка душещипательные картины славной (не жалко, пусть будет — славной) гибели и скромных, но трогательных похорон своего собственного оруженосца, сэр Фрогг едва не рыдал от горечи утраты, умиления и облегчения.
«Простите меня, о, доблестный и добрейший сэр Фрогг! Простите неблагодарную свинью, наивно пригретую Вами на благородной груди!.. — хрипло должно было срываться с покрытых кровавой пеной губ юнца, отдающего концы на руках благодетеля, — …простите мне все те неприятности… нет! — все те ужасные неприятности! — которые я имел непростительную наглость Вам доставить, простите мерзкое непослушание и дерзкую непочтительность… — сэра Фрогга мало смущала необычность длины этой тирады для уст умирающего. — …А особенно мое ужасное поведение, точнее, мое дерзкое и необъяснимое отсутствие, как раз в тот день, когда Вас посетил этот пошлый кривляка и изврат …(тьфу!)… Вас посетил этот почтеннейший из рыцарей сэр Амбризюайль Кру. Ведь знал же я, что должен был, кровь из носу, дождаться со смирением и покорностью, единственно приличными в моем возрасте и положении, сидя в ногах моего господина, то есть, сидя в Ваших ногах, мой господин, пока Вы изволите проснуться и, как это принято в кругах, которым этот Кру близок…(ну и двусмысленность!)… НАДЕТЬ НА ВАС, ЧЕРТ ПОБЕРИ, САПОГИ!!! А в результате моего свинячьего отсутствия, Вы, благородный хозяин мой, лежите, как последний идиот, и не имеете возможности встать, не упав в глазах света, и пойти в уборную!»
Нет, сэр Фрогг не настолько был зол на своего оруженосца, чтобы собственноручно стереть того с лица земли. Но как иначе от него избавиться? Внучатый племянник троюродной тетки его третьей любви — неудобно просто послать.
Оруженосец сэра Фрогга не был, в принципе, таким уж бичом Божьим, просто, строго говоря, он не был оруженосцем по призванию.
Амбрюзиайль уже встал и брился в серебряное зеркало, которое изогнувшись с любезностью, на какую Фрогг не мог смотреть без позывов к рвоте, держал его смазливый оруженосец. Дабы сдержать эти самые позывы, удовлетворить которые без сапог он опять-таки не смог бы, рыцарь плотнее смежил приоткрытые веки. «По крайней мере, — подумал он, — просыпаясь рано утром у костра и видя под боком моего оруженосца, не возникает желания вспомнить, откуда эта девица, и не заразился ли ты спьяну чем- нибудь».
Оруженосец же его, семнадцатилетний Рэн О' Ди Мэй, четвертый сын сквайра О' Ди Мэя, в этот самый момент был просто чудесно близок к осуществлению заветных мечтаний шефа. Выбоинка, которую нащупали его страстно шарившие по почти отвесной стене скалы пальцы, оказалась мягкой, гнилой и осыпалась на нет. Плюс ко всему запорошила глаза. Рэн тут же съехал метра на два вниз, раздирая мечтавшую ухватиться за рыжий песчаник скулу.
К счастью, в головокружении неумолимого «не за что зацепиться», за что-то он все же стопанулся, и весь мир, из рассыпавшегося было в спутанную мозаику, мгновенно собрался в нормальную картинку. Осторожно переводя дыхание и изгоняя из вестибулярного аппарата тошноту, Рэн поблагодарил Бога за то, что двадцать пять метров по-прежнему внизу, а не сверху, над его расквашенным трупом.
И, проверив надежность удерживающих его на этот раз щелок, потихоньку повел разведку нового пути наверх. Занимался Рэн этим уже четвертый день, выкраивая время в ранние утренние и поздние вечерние часы, и даже успел стать для окрестных крестьян привычным атрибутом скалы.
… Будучи уже наверху, счастливо раскинув руки и ноги в сухой траве вершины, весь в рыжем песке и царапинах, Рэн улыбался в полный рот. И ему казалось, что ставшие ближе белые облака с симпатией поглядывают на него, и не против проехаться влажным брюхом по его телу, словно губка, стирая пыль. А солнце компанией теплых котят устроилось на его ногах, плечах и животе, так что сам он только что не мурлыкал с ними, блаженно потягиваясь.
Как вы и поняли, о рыцаре своем он не думал. Он думал о щемящей душу радости медных стволов сосен; светлом беспокойстве их синих крон; о синем же, перевернутом, океане неба; о своем юном теле, в котором алая-алая кровь вскипала своим собственным загадочным морем; о неизвестном, о летучих кораблях…
Каждый раз, когда обветренное воздушными потоками сбирюза-черное тело с горой пенных парусов тяжело бороздило над его головой воздух, Рэн слышал пронзительное пение-стон где-то внутри себя. Этот стон, словно голод требовал удовлетворения, но ничто там, в замке, не приносило его.
Удовлетворение, тишину, покой всегда приносили вещи странные, необычные; поступки, которых никто вокруг не совершал. Например, вскарабкивание на тридцатиметровую рыжую скалу Шра — хи — тахра, на которую с обратной стороны вполне можно подняться по козьим тропкам даже верхом, правда основательно ободравшись и очернилившись ежевикой. Но вот он вскарабкался, с десятого, надо сказать, раза, и ему так, неописуемо, хорошо. Хотя тут, если подойти к краю, голова, просто-таки, кружится. И в этом тоже свое удовольствие…
Сердце Рэна дернулось пойманной птичкой: из-за порозовленных зарей облачных круч выплывала янтарно-желтая туча пышного такелажа. Захотелось как в детстве подхватиться, заскакать на одной ножке: «Летучка! Летучка! Возьми меня за тучку! Вокруг света прокати и обратно отпусти!»…
Но, конечно, он уже взрослый, и он лишь подскочил к краю и, весь устремившись к кораблю и приложив руку к глазам козырьком, загляделся.
Шхуна подплывала все ближе, и уже видны были белые блузы с синими воротами и цветные косынки на загорелых шеях и вольнолюбивых головах; слышен веселый, рабочий говор и свежий и крепкий запах странствий. Рэн забрался так высоко, что корабль огибал скалу фактически вровень с ним. Так близко ИХ юноша еще не видел и не слышал. Можно было крикнуть: «Возьмите с собой», но язык прилип к месту, и во рту пересохло, а сам Рэн взмок лягушонком и только жадно ощупывал взглядом расцвеченное солнцем дерево палубы, посверкивающий медью штурвал, шкиперскую бородку невозмутимого рулевого.
—…О! Кучи-кучи, мама! Я — кучи-кучи мэн!… — веселая песенка раздавалась из ухмыляющейся розовой пасти щуплого смуглого субъекта в изумрудной косынке на огненно-рыжей голове. Изгибаясь под тяжестью огромного мешка полуголым волосатым телом, он вылез из кубрика, умудряясь, однако, приветствовать жизнь и утро своей странной, но от того не менее жизнерадостной песенкой, — Перекати мое тело, мама! Я нынче кучи-кучи мэ-э-н!…
Перевалив открытую сторону мешка через борт, тип начал торопливо вываливать из него всякий хлам.