отношении ненавистной скалы.
— Ти знайт, что совершаль? — коверканными словами кричал он, плача от пережитого. — Ми бедни артист, ти гадки купец. Ти платиль рубль, хотел покупайт смерть? Эрмордунг…[2] — и под конец разразился такой гневной и быстрой немецкой скороговоркой, что, оторвавшись от бумаги, милиционер с интересом посмотрел ему в рот.
— Ладно, хватит… — неожиданно поднял голос Заварихин, лишь теперь ощутив буквально с ног его валившую усталость от окружающего шума, хмеля, от самого себя, наконец. — Берите, сколько с меня следует… за все приключенье чохом! Все забирайте… — и привычно полез было за деньгами, вызвав тем самым дополнительную бурю гнева, кстати так им никогда и не осознанного.
…Звезды заволакивались тучками, а в благушинских курятниках пели вторые петухи, когда Заварихин постучался к дядьке в дверь. Пока просыпался старый Пчхов, племянник отошел на средину двора и, широко расставив ноги, глядел в небо. «Разбейся…» — повторил он вдруг голосом вопросительным и глухим, пытаясь осмыслить свой поступок. «Освободи от своих пут мою силу, не дай мне сгореть от тебя…» — приблизительно такое значение вкладывал в его хулиганскую выходку Фирсов, по привычке стремившийся приукрасить своих сомнительных героев, да еще осмелился приписать благушинскому торгашу какое-то подсознательное моление о великой боли, без которой якобы ему никогда не стать достойным ее… А повторив слово, Заварихин растерянно прислушивался к отголоскам эха в себе: что-то происходило там сильней его, чему он отчаянно сопротивлялся. Под ноги ему метнулась было шавка с соседнего двора, даже тявкнула разок для острастки на ночного человека, стоявшего со сжатыми кулаками, и, струсив, отбежала прочь.
Впустив племянника, Пчхов задержался во дворе, залюбовавшись свежестью рассвета. Когда же он вернулся, Николка уже храпел, бесследно со всеми своими восторгами и бедами растворясь во сне, как кусок сахару в бездонном и тихом омуте.
VIII
С головой завязнув в путаных векшинских обстоятельствах, Фирсов прозевал зарождение Танина романа с Николкой Заварихиным, к тому же казавшегося ему вначале просто невероятным из-за несходства их занятий и разности характеров. Однажды двинувшись в рост, взятая тема развивалась равномерно во всех своих частях, так что сочинителю пришлось догадываться впоследствии, как же произошло первое сближение героев. В повести знакомство их происходило при довольно обедненных обстоятельствах, потому что автор строил этот важнейший эпизод на несоизмеримо меньшем количестве образующих координат, чем строит жизнь, для которой самое мелкое событие — полновесный кристалл с участием всех наличных элементов мира.
По Фирсову, Заварихин несколько раз на приличном расстоянии издали провожал Таню по окончании циркового представленья, пока та не порешилась справиться у него о причинах столь лестного, не назойливого и потому несколько разочаровывающего постоянства; примечательно, что, так же как и он ее, она узнала Заварпхина сразу, после единственной мимолетной встречи. И якобы герой отвесил героине какой-то несуразный комплимент, выражавший меру его восхищения, а та засмеялась польщенно и взволнованно, потому что в таком роде еще не случалось с нею даже и простенького приключенья… Одно было несомненно в фирсовском варианте: оба настолько — и каждый по-своему — были подготовлены ко всему дальнейшему, что это помогло им незаметно миновать томительные условности начальных отношений.
На деле же Таня просто зашла к Пчхову посоветоваться о будущем брата, как раз когда Заварихин в поту мужского неуменья пришивал к рубахе оторванные при стирке пуговицы. Слепительное солнце сверкало в апрельских лужах, а девушка после долгой и быстрой ходьбы выглядела осколком того полдня; отсутствие хозяина также содействовало успеху их первого неловкого общенья. Лишь бы заполнить чем- нибудь время ожиданья, Заварихин придумал угощать гостью чаем; накачав бензинку до взрывного предела, он принялся мыть посуду и от усердия раздавил стакан, отчего струйка воды и раковина окрасились кровью. Пока Таня искала, чем завязать палец, Заварихин успел перетянуть его подвернувшейся бечевкой, даже приложил к порезу паутинки из угла — и то ради успокоения своей дамы.
Все способствовало их сближению — и ее стеснительная, по лестная тревога по поводу возможного зараженья крови, и его высокомерное, от преизбытка сил, пренебреженье к собственному здоровью.
— О, все это сущие пустяки!.. давно ли они к нам в деревню, докторя-то ваши, прибыли? У русского народа от веку бабки были да знахари, а гляньте, какого росточку вымахал!.. У Европы-то перед нами шапка наземь валится, мелкие мурашечки бегут.
Заварихину просто повезло на том крохотном несчастье; при их одинаковой любовной неумелости им пришлось бы долго искать предлога для тех желанных и тайных соприкосновений, какими сопровождается взаимное узнаванье. Самое чаепитие напоминало кукольные забавы детства, когда любая нехватка или неудобство лишь умножает удовольствие — и тесный, застеленный ветхой клеенкой стол, и щербатая пчховская сахарница с последним куском на двоих, и прежде всего полная уединенность от мира. Таня была чуть старше Заварихина… но ему именно и нравилось, как она избегала глядеть на него из боязни выдать едва приметные пока птичьи лапки под глазами, а заодно тревожный, помимо воли, блеск надежды в них… К концу встречи у Пчхова они стали скорей сообщниками по шалостям, чем друзьями, но уже настолько обозначалось обоюдное влеченье, что Фирсову оставалось лишь догонять события. Подоспевший к средине третьей встречи автор одобрил начатый самою жизнью вариант и серией не слишком тонких хитростей постарался подхлестнуть наметившийся ход вещей. Внушив Заварихину стыд за скверную выходку в цирке, он надоумил его снести артистке цветы в знак раскаянья, чтобы, кстати, смягчить озлобление, пока еще не ревность, Пугля… В беседе наедине, причем никогда еще не попадалось столько речевых находок в невод его записной книжки за один улов, Фирсов сумел дополнительно покорить Заварихина преувеличениями мировой Таниной известности. Сильного тянет к сильным, — Зава-рихин дарил своей привязанностью лишь отмеченных благоволением удачи и как огня бежал всего разорявшего душу жалостью… Что касается Тани, ее не приходилось толкать к Заварихину навстречу; только Фирсову да отчасти Пуглю было известно тогдашнее, настолько ужасное, при неомраченной улыбке, душевное состояние Тани, что сама она спасение свое увидела в размашистой, неразмышляющей заварихинской силе, способной защитить ее от некоторых, все чаще проявлявшихся страхов.
Всегда готовый к превратностям судьбы, Заварихин обзаводился вещами лишь особой прочности, в чем видел наивысшую красоту. В числе ценнейших покупок того месяца оказался непромокаемый, с капюшоном, весьма пригодившийся в его позднейших сибирских злоключеньях плащ из той надежной ткани, что употребляется на чехлы для пушек да на пожарные рукава. Его-то и обновил Заварихин для своего визита к звезде отечественного цирка, с букетиком весенних цветов — по наущенью Фирова; чтоб не ронять деловой репутации в глазах приятелей, если бы попались на пути, он спрятал до поры свое хрупкое подношение в просторном и жестком коробе кармана… Заварихин отправился к Тане в ближайшее воскресенье, совпавшее со старинным праздником русских, упорно державшимся в советском календаре. Торжественная и пустынная тишина стояла в городе, и если мастер Пчхов двигался в тот день медленно, словно вслушивался в не затихший для него колокольный благовест, смиренно размышляя о так и не достигнутом никогда, то племянник его, напротив, шагал саженным махом, и буквально все кругом: полураспустившаяся на деревьях молодая листва, обжигающий посвист майского ветра, верный признак погожего денька, — все сулило ему исполнение самых необузданных желаний.
Едва открылась входная дверь, Заварихин легонечко, чтоб не причинить повреждения престарелому организму, поотстранил перепуганного Пугля, шагнул в прихожую и, в свою очередь почтительно оробев, замер с картузом в руке. За порогом открывалось обширное, хоть картины либо вывески писать, залитое светом помещение, — звезда цирка стояла посреди него, шагах в десяти от вошедшего, сплетя ладони на откинутом назад затылке и как будто на пределе если не полного, по причине Пугля, одиночества, то неодолимой печали и, показалось Заварихину, в черном вся, несмотря на вдвойне