денег оказалась возвращена — ни слова!
— А видишь ли, уловку эту я придумал… — невесело посмеялся Арташез, — на пробу! В расчете, что вор прочтет, забеспокоится: кто-то другой их не присвоил ли, деньги-то, например, я сам… ну и непременно заявится для личной проверки, а мы его тут и сграбастаем!
— Хитро-о! Выходит, не вовремя навестил я тебя… Ладно, хоть еще веришь мне! — с кривым лицом пошутил Митька. — А то заедешь этак-то к дружку чайком побаловаться, а тебя и сцапают: ты, скажут, казенный шкаф попортил!
— Ну кто же такое на нашего Митрия посмеет возвести! — совсем сухо возразил Арташез и, прерванный телефонным звонком, взялся за трубку. — Да, Катюша, минут через двадцать буду, мы уже кончаем… ну, авось не пережарится! Нет, из розыска раньше были, теперь так, товарищ один сидит. Как тебе сказать… помнишь, я тебе про ночь перед лукояновской операцией рассказывал? Вот он самый… ладно, передам. Тебе жена кланяется, Митрий, я на досуге раз посвятил ее в твои приключения: она знает все. К сожаленью, день неудачный сегодня, но она не теряет надежды познакомиться с тобой в более благоприятных обстоятельствах…
Митьке выгодней было не вникать в скользкую и емкую по содержанию речь бывшего приятеля; он ухватился за спасительное слово.
— А ночка та в Лукояновке… — вдруг через силу заговорил он, — по гроб жизни врезалась мне в память та ночь. Ты с обхода вернулся, в чем был свалился на койку, устал… Но едва Петро затрынкал «Яблочко» на мандолине, ты вскочил как встрепанный… в бурке, бурный. Буркалы выпятил и пошел! Потом сидел на койке, и я тебя, праведника, все колечком этим дразнил: у тебя еще не было этой, нынешней… богини. А знаешь ли ты, что у меня в колечке этом? Кудема, сердце мое… И вот все рассеялось прахом, Арташез. Ничего не осталось, кроме как на стенке от прежнего огня играющие тени…
Через огромное, чуть не в полстены и на уровне плеча начинавшееся окно вливался розоватый, усиленный снегами полдневный свет. И, пользуясь этим, Арташез не столько слушал гостя, сколько вершок за вершком изучал его лицо, одежду, в особенности руки, точно то и были главные улики состоявшегося ночью преступленья. И, правильно толкуя любознательность Арташеза, Митька готов был на любую ссору, чтобы замаскировать свое смятенье.
— Чепуху болтаешь, Митрий! И не везет же нам с тобою на беседу: прошлый раз, тогда, ты пьяный валялся, теперь больной совсем… Не минуло, а только приступаем к восхождению на главный перевал. Как в песне говорится, в поход за счастьем, по орлиным тропам!
— Не минуло, говоришь? — вызывающе посмеялся Митька. — А раз так, запевай наше «Яблочко», ну!.. что, не в голосе, видать? Нет, просто неловко тебе теперь — в чистые люди вышел! Зато я на твоем месте…
Поднятой ладонью Арташез приостановил расхлестнувшийся было поток:
— Погоди!.. повторяю, ты крепко болен, Митрий, однако болен не настолько же, чтобы путать с трактиром государственное учрежденье. Разве ты застал шашлык с выпивкой на моем столе? Это боль из тебя — но хорошая боль кричит… И, пожалуй, при иных обстоятельствах это означало бы, что не умер в человеке важнейший, его личности главный нерв. Ведь это все маска — дерзость твоя, а на деле ты не хуже меня смекаешь, что вокруг тебя творится. Мне навсегда запомнились твои же слова на митинге, что мы досрочно открыли новый, социалистический век в семнадцатом году. Не все же, Митрий, саблей махать: при такой семейной тесноте родню задеть можно. Пора нам задуманный дом воздвигать… и вот понемножку торопимся наращивать электрические мускулы, потому что жизнь-то больно коротка, ровно фронтовые щи… не успел двух глотков кое-как, обжигаясь, сделать, как уж котелок из рук вышибли… Мне потому так и жалко покраденных денег, другой половины, что это особые, нищие наши, святые для нас с тобой деньги… хотя, конечно, они еще вернутся в нашу общую казну, даже с процентами. А иначе шить не стоит, верно? — Директор Арташез взглянул на часы, нахмурился и решительно поднялся. — Ну, лечись, береги здоровье, Митрий. Мой совет — сходи в баньку с веником. Потом проспи всю свою боль дочиста… Можно и напиться в промежутке, но для сильного это не обязательно. Потом навести, как выздоровеешь, я тебя с женой познакомлю!.. а пока извини, делов тьма, опять же котлеты у жены пережарились, а это тоже непорядок. Ну, ступай же, ступай теперь!
Последние слова его прозвучали тем откровеннее, что на прощанье, по рассеянности что ли, Арташез руки бывшему приятелю не протянул, а вместо того, за плечо придерживая, довел его, не упиравшегося, до дверей. Расставаясь, он как бы нечаянно заглянул уходившему в лицо.
— Никак, плачешь, Митрий? — легко спросил он. — Такой интересный мужчина, в представительной шубе, с красивой прической на щеках, и вдруг плачет. Аи, срам какой…
Митька выпрямился и, стряхнув с плеча руку, зло взглянул Арташезу в лицо.
— Слыхать, и медведи тоже плачут при оказии… — бросил он дерзко, двусмысленно, неизвестно что имея в виду — поломанную ли Арташезову шкатулку или способность лесного зверя к слезам при потрясении.
Глаза его действительно слезились, простудный зной вновь прихлынул к голове. Он пошел, не оглядываясь, и опять встречные подобно воде расступились перед ним. За проведенные в этом доме полчаса он осунулся неузнаваемо… По дороге вспомнилось, как долго искал со Щекутиным провод сигнального звонка, и теперь непоборимая потребность преступника заставила его заглянуть в застекленную кассирскую конторку. Там, расстелив газетку на столе, возле газеткой же прикрытого развороченного шкафа, завтракал пожилой милиционер… С полминуты Митька созерцал сквозь стекло его пальцы, разбиравшие скорлупу вареного яйца, потом почмокал и пошел прочь, сокрушенно покачивая головой.
…Несколько часов лихорадочного сна после того, дома и не раздеваясь, он провел в бессвязной беседе с Фирсо-вым и Арташезом, с обоими сразу. Его разбудили жажда и душевное беспокойство; чтоб заглушить их, он прямиком отправился в одно потайное место неподалеку, где без опасенья можно было предаться любой страсти, отдыху и забвенью всего на свете. Кроме того, в нем жила подсознательная надежда встретить там Агея, но не затем, чтоб упрекнуть или расквитаться за жестокую проделку, а из стремленья взглянуть на Машу: как она теперь, довольна ли.
XXV
Самой неразработанной линией в фирсовской повести являлась история отношений Митьки и Вьюги. После подробного и довольно красочного рассказа об их нерушимой, казалось бы, и вдруг споткнувшейся дружбе следовали лишь поверхностные догадки о причинах разрыва и последующей серии то безуспешных, то почти удачных попыток со стороны Вьюги отомстить Митьке за какую-то ужасную его провинность. Надо предположить, что автору остался неизвестен камешек помянутого преткновенья, кстати, забегая вперед, тем еще одним достойный внимания, что не содержал в себе никакого юридического момента для Митькина обвинения; другими словами, в списке преступных действий, караемых по законам молодой Советской республики, подобные проступки не значились.
Только из-за этого и получалась в повести непозволительная хронологическая путаница хотя бы с тем же колечком, которое Митька терял у взломанного шкафа через несколько дней после того, как сам же, после долгих лет разлуки, передал его Вьюге! На деле вещица эта, всего лишь лирическая мелочь для Фирсова, играла более крупную роль и в свое время послужила Митьке грозным сигналом состоявшегося Машина мщенья. Таким образом, та рискованная, потому что в присутствии ожесточенного, способного буквально на все ревнивца, сцена объяснения Вьюги и Митьки была начисто придумана Фирсовым, а самая передача бирюзового колечка состоялась позже, именно в тот роковой вечер, когда заинтересованные герои его повести встретились в заведении у Артемия Корынца.
Сочинитель попал туда после естественных колебаний, когда профессиональное любознайство одержало наконец верх над прочими побочными соображениями. Он вообще презирал литературных белоручек, которые скорее из благоразумия, чем даже брезгливости остерегались, как он выражался при случае, запустить руку по локоть и поглубже в тот бродильный чан, где созревает самый спирт бытия… На другой же день после свидания у Пчхова Фирсов нашел минутку зайти к Агею Столярову на дом, за что,