оригинал, не имеющий копии, не может быть уничтожен без письменного разрешения архива министерства. Теперь вам понятно?
— Суть дела ясна, — ответил Тернер, ожидая дальнейшего.
— Потом еще перекрестные ссылки, другие папки из той же серии. Как уничтожение скажется на них? Нужно ли их тоже уничтожить? Или для верности следует кое-что из дела сохранить? Прежде чем ты окончательно разберешься, надо порыскать по всему архиву и заглянуть в каждую щель. Не остается ничего сокрытого. Работе этой конца нет, если ты за нее взялся.
— Как я понимаю, это устраивало его на все сто процентов?
— Никаких ограничений, — заметил Медоуз просто, будто отвечая на вопрос. — Вас это может возмутить, но я считаю, что это — единственно возможная система. Каждый может брать любую бумагу — вот мое правило. Каждый, кого ко мне присылают. Я доверяю им. Иначе в нашем отделе работать невозможно. Я не в состоянии ходить и вынюхивать, кто что читает и зачем. Правильно? — спросил он, не обращая внимания на удивленный взгляд Тернера. — Лео чувствовал себя как рыба в воде. Просто удивительно. Он был счастлив. Ему нравилось работать здесь, и скоро я тоже был рад, что он пришел к нам. Ему нравились сотрудники. — Медоуз помолчал. — Единственное, против чего мы возражали, — продолжал он с неожиданной улыбкой, — это невообразимые сигары, которые он курит. По-моему, они голландские, с Явы. Зловоние от них — на все помещение. Мы поддразнивали его, но он продолжал свое. А теперь вот мне их словно не хватает, — продолжал Медоуз негромко. — Он был не в своей среде в аппарате советников, и первый этаж, на мой взгляд, тоже не подходил ему, а у нас здесь как раз то, что ему нужно. — Он кивнул в сторону закрытой двери. — У нас тут иногда как в магазине: приходят клиенты, ну, и наши люди — Джонни Слинго, Валери… они его тоже полюбили. Ничего другого не скажешь. Все были настроены против него, когда он пришел, и за одну неделю привязались к нему. Так обстояло дело. У него был под ход к людям. Я знаю, что вы думаете: мол, сумел подольститься ко мне, так вы скажете. Что ж, пусть так. Всякому хочется, чтобы его любили, а он любил нас. Что ж, я одинок. Майра причиняет мне немало хлопот, я оказался плохим отцом и никогда не имел сына. Наверно, и это все сыграло какую-то роль, хотя он только на десять лет моложе меня. Может быть, разница кажется больше оттого, что он маленького роста.
— Любит он поухаживать за женщинами? — спросил Тернер скорее для того, чтобы прервать неловкое молчание, а не потому, что заранее обдумал свой вопрос.
— Да нет, так только — поддразнивает их.
— Слышали вы когда-нибудь о женщине по фамилии Айкман?
— Нет.
— Маргарет Айкман. Они были помолвлены, она и Лео.
— Нет, не слыхал.
Они все еще не смотрели друг на друга.
— И работа ему нравилась, — продолжал Медоуз. — В эти первые недели. Он, по-моему, раньше не понимал, как много знает по сравнению со всеми нами. Знает Германию, я хочу сказать. Ее корни, почву.
Он замолчал, вспоминая, может быть, то, что было пятьдесят лет назад.
— И этот мир он тоже знает, — добавил Медоуз, — знает до тонкостей.
— Какой мир?
— Послевоенную Германию. Оккупацию, те годы, о которых больше не желают помнить. Знает как собственную ладонь. «Артур, — говорил он мне, — я видел эти города, когда они были всего лишь стоянками для машин, я слышал, как разговаривали эти люди, когда даже язык их был под запретом». Иногда это уводило его в сторону. Иной раз я видел, что он сидит тихо как мышь, будто зачарованный папкой, которую читает. Случалось, он поднимет голову и смотрит вокруг: нет ли кого-нибудь, кто может на минутку оторваться и послушать, на что он наткнулся. «Вот, — скажет, — видели? Мы раскассировали эту фирму в сорок седьмом, посмотрите на нее теперь». А то вдруг погрузится в оцепенение и уйдет в себя — там уж он один на один с собой. Мне кажется, ему бывало иной раз тяжело оттого, что он столько знал. Странно, но порой он, по-моему, чувствовал себя виноватым. Он много говорил нам о своей памяти. «Вы заставляете меня уничтожать мое детство, — сказал он однажды. Мы рвали какие-то папки для уничтожения. — Вы делаете из меня старика». Я тогда ответил: «Если я делаю это, то превращаю вас в счастливейшего человека на земле». И мы вместе хорошо тогда посмеялись.
— Говорил он когда-нибудь о политике?
— Нет.
— Что он говорил о Карфельде?
— Он был озабочен. Это естественно. Именно из-за Карфельда он и радовался, что помогает нам,
— Ну да, конечно.
— Людям надо доверять, — сказал Медоуз непримиримо. — Вы этого не поймете. И он правильно говорил: мы старались избавиться от старья, а в нем было его детство. Именно это старье больше всего значило для него.
— Ну, ладно.
— Послушайте. Я не выступаю его адвокатом. Насколько я понимаю, он погубил мою карьеру или то, что еще оста лось от нее после вашего вмешательства. Но я повторяю: вы должны видеть в нем и хорошее тоже.
— Я с вами не спорю.
— Они
Тернер вдруг усмехнулся.
— Это очень забавно.
— Было бы забавно, если бы он при этом так не разозлился. В другой раз мы разговаривали о Берлине, о чем-то в связи с кризисом, и он сказал: «Ладно, все это неважно, никто больше не думает о Берлине», что, правду сказать, совершенно справедливо. Я имею в виду папки. Никто больше не берет эти папки и не интересуется тамошними обстоятельствами. Во всяком случае, не так, как раньше. Словом, в политическом отношении это теперь прошлогодний снег, «Нет, — говорил он, — бывает малая память и большая память. Малая память существует для того, чтобы помнить малые дела, а большая — чтобы забывать большие». Вот что он сказал. Это как-то задело меня. Я хочу сказать, что многие из нас сейчас так думают, в наши дни трудно думать по-другому.
— Он иногда забегал к вам домой? Коротали вместе вечерок?
— Случалось. Когда Майра куда-нибудь уходила. А иногда я забегал к нему.
— Почему когда Майра уходила? — Тернер особенно подчеркнул свой вопрос, — Вы все еще не доверяли ему?
— Разные ходили слухи, — ответил Медоуз ровным голосом. — Толковали о нем всякое, я не хотел, чтобы это как-то коснулось Майры.
— О нем и о ком еще?
— О девушках. Просто о девушках. Он был холост и любил поразвлечься.
— О ком именно? Медоуз покачал головой.
— У вас создалось неверное впечатление, — сказал он, играя скрепками и стараясь соединить их в цепочку.
— Говорил он с вами когда-нибудь об Англии военного времени? О своем дяде из Хэмпстеда?
— Рассказывал, что приехал в Дувр с биркой на шее. Но это было необычно.
— Что было необычно?
— Что он рассказывал о себе. Джонни Слинго говорил, что знал его четыре года до того, как он пришел в архив, и ни разу не вытянул из него ни слова. А тут он вдруг весь открылся, как говорил Джонни.