внимания на высоту кровати и мягкость матраца, на одеяла из тонкой шерсти и шелковые простыни, на безделушки из слоновой кости, стоявшие на комоде, на кожаные переплеты книг и на тот факт, что и сама комната, и дом, в котором она находится, и земля, на которой стоит дом, являются частной собственностью Демаэре Оииэ, хотя не он построил этот дом и не он моет в нем полы… Шевек прогнал эти скучные мысли. Комната была симпатичная и, в сущности, не так уж сильно отличалась от отдельной комнаты в любом бараке.
В этой комнате ему приснилась Таквер. Ему снилось, что она — рядом с ним в этой постели, ее тело прижимается к его телу… но где они, в какой они комнате? Что это за комната? Оказалось, что они вместе на Луне, там холодно, и они идут по ней вместе. Луна оказалась совсем плоской и сплошь засыпанной голубовато-белым снегом, но слой снега был тонкий, и его легко было отбросить ногой и увидеть светящуюся белую лунную поверхность. Она была мертвая, это было мертвое место.
— По правде она не такая, — сказал он Таквер, потому что знал, что ей страшно. Они шли к какой- то далекой черте, казавшейся тонкой и прозрачной, как пластик, к далекой, едва видной преграде, тянувшейся поперек белой заснеженной равнины. В глубине души Шевек боялся подойти к ней, но сказал Таквер:
— Мы уже скоро дойдем.
Она ничего не ответила.
Глава шестая. АНАРРЕС
Когда Шевека выписали из больницы, где он провел декаду, навестить его зашел сосед из 45-ой комнаты, математик. Он был очень высокий и худой. Один глаз у него косил — вовремя не провели коррекцию — и поэтому невозможно было понять, действительно ли он смотрит на тебя, а ты — на него. Он и Шевек уже год мирно сосуществовали в бараке Института, ни разу не обменявшись целой фразой.
Теперь Десар вошел и внимательно посмотрел на Шевека (или мимо него).
— Как? — спросил он.
— Спасибо, отлично.
— Может, обед сюда?
— С твоим? — спросил Шевек, невольно переняв телеграфный стиль Десара.
— Ладно.
Десар принес из институтской столовой поднос с двумя обедами, и они вместе поели в комнате Шевека. Три дня, пока Шевек не окреп настолько, что смог выходить из дома, Десар по утрам и по вечерам носил из столовой еду. Почему Десар делал это, понять было трудно. Он не был общителен, и перспективы братства для него, по-видимому, значили мало. Одной из причин, по которым он сторонился людей, было стремление скрыть свою нечестность: он был либо ужасающим лентяем, либо откровенным собственником, потому что 45-я комната была забита вещами, держать которые у себя он не имел ни права, ни основания: там были тарелки из столовой, библиотечные книги, набор инструментов для резьбы по дереву со склада, снабжающего инструментом и материалом ремесленников, микроскоп из какой-то лаборатории, восемь разных одеял, полный стенной шкаф одежды, часть которой явно была велика Десару не только сейчас, но и всегда, а остальную он, по-видимому, носил, когда ему было лет десять. Похоже было, что он ходит по распределителям и берет вещи охапками — и нужные, и ненужные.
— Зачем ты держишь у себя весь этот хлам? — спросил Шевек, когда Десар в первый раз пустил его в свою комнату. Десар задумчиво уставился кудато между Шевеком и стеной и рассеянно ответил:
— Накапливается.
Избранная Десаром область математики была до такой степени сложна, что никто в ни в Институте, ни в Математической Федерации не мог толком следить за его работой. Именно поэтому он ее и выбрал. Он был уверен, что Шевек руководствовался теми же мотивами.
— Да ну, к черту, — говорил он, — работа? Место здесь хорошее. Последовательность, Одновременность — фигня.
Порой Десар нравился Шевеку, порой те же самые качества вызывали у Шевека отвращение. Однако, он намеренно не отдалялся от Десара — это было частью его решения изменить образ жизни.
Болезнь заставила его понять, что если он и дальше будет пытаться жить в одиночестве, то вообще не выдержит. Он рассматривал это в нравственном аспекте и безжалостно судил себя. До сих пор он хранил себя для себя, вопреки этическому императиву братства. Шевек в двадцать один год не был ханжой в строгом смысле слова, пот ому что его нравственность была страстной и решительной; но она все еще была лишена гибкости — упрощенное одонианство, преподанное детям взрослыми посредственностями, проповедь, ставшая частью его внутреннего мира.
До сих пор он поступал неправильно. Теперь он должен поступать правильно. Так он и сделал.
Он запретил себе заниматься физикой пять вечеров из десяти. Он добровольно вызвался работать в комиссиях по управлению институтскими бараками. Он стал ходить на собрания Физической Федерации и Синдиката Членов Института. Он вступил в группу, занимавшуюся упражнениями по биологической обратной связи и тренировкой биотоков мозга. В столовой он заставлял себя садиться за большие столы, а не сидеть за маленьким столом, загородившись книгой.
Удивительно: люди, казалось, давно ждали его. Они принимали его в свою компанию, радовались ему, приглашали делить с ними постель и досуг. Они всюду водили его с собой, и за три декады он узнал об Аббенае больше, чем за весь предыдущий год. Он ходил с компаниями жизнерадостной молодежи на стадионы, в ремесленные центры, в бассейны, в музеи, в театры, на фестивали, на концерты.
Концерты: они были откровением, потрясающей радостью.
Здесь, в Аббенае, он до сих пор не бывал на концертах, отчасти потому, что считал музыку не столько тем, что слушают, сколько тем, что исполняют. Ребенком он всегда пел или играл на каком-нибудь инструменте в местных хорах и ансамблях; это доставляло ему удовольствие, но способности у него были небольшие. И это было все, что он знал о музыке.
В учебных центрах преподавались все технические навыки, необходимые для того, чтобы заниматься искусствами: там обучали пению, ритмике, танцам, учили владеть кистью, резцом, ножом, работать на токарном станке и так далее. Все это был чистый прагматизм: детей обучали видеть, слышать, двигаться, обращаться с тем или иным инструментом. Между искусствами и ремеслами не делали никаких различий; искусство считалось не самостоятельным явлением, занимающим в жизни собст венное мнение, а одним из основных жизненных навыков, как речь. Поэтому архитектура возникла рано и развивалась свободно, стиль ее соответствовал этой точке зрения, он был чист и строг, пропорции изящны. Живопись и скульптура использовались в основном как архитектурные элементы и при планировке городов. Что касается словесности, то поэзия и искусство повествования занимали скорее подчиненное положение, были связаны в основном с песней и танцем; лишь театральное искусство не имело себе равных, и только театр порой называли «Искусством», считая его совершенно самостоятельным. Всюду было множество местных и гастролирующих трупп актеров и танцовщиков, репертуарных трупп, очень часто — с собственным драматургом. Они играли траге дии, полуимпровизированные комедии, пантомимы. В затерявшихся в пустыне городках им радовались, как дождю, каждый их приезд был ярчайшим событием года. Возникнув из изолированности и общинности анарресского духа и воплощая его, драматургия достигла необычайной силы и блеска.
Однако, Шевек не очень воспринимал театр. Ему нравилась пышность речей, но сама идея актерской игры была ему совершенно чужда. Только прожив в Аббенае больше года, он нашел, наконец, свое Искусство: искусство, сделанное из времени. Кто-то повел его на концерт в Синдикат Музыки. На следующий вечер он вернулся туда. Он с тал ходить на каждый концерт, если была возможность — со своими новыми знакомыми, если нет — то и без них. Музыка была более насущной потребностью, она давала более глубокое удовлетворение, с ней он не чувствовал себя одиноким.
Его попытки вырваться из созданного им самим и ставшего частью его самого затворничества, в сущности, не удались, и он понимал это. Он не сумел найти себе близкого друга. Он совокуплялся со многими девушками, но совокупление не приносило ему той радости, какую должно было бы давать. Оно