— Гряди, Господь, — воскликнула я, — вступи в дом свой!
И мы отвели их в дом.
Когда мы вошли в длинный приемный зал, где потолок низок, а окон нет, один из Бога снял свою голову, и внутри нее оказалась другая, совсем как наша — два глаза, и нос, и рот, и уши. Его примеру последовали остальные.
Увидав, что их головы — как маски, я поняла, что и белая кожа их — точно башмак, который они носят не на ноге, а на всем теле. Внутри же своих башмаков они были подобны нам, только кожа на лицах была цвета глиняного горшка и казалась совсем тонкой, да волосы были блестящие и прямые.
— Принесите еды и питья, — приказала я детям божиим, дрожащим за дверями, и те ринулись, чтобы притащить на подносах лепешки из зе, и сушеные плоды, и зимнее пиво.
Бог воссел за пиршественным столом, и некоторые из него сделали вид, что отведали наших яств. Один, следуя моему примеру, поначалу коснулся лепешкой лба, а затем откусил, и прожевал, и проглотил, и заговорил с другими — врр-грр, вар-вар.
Он же первым снял свой башмак-для-тела. Внутри башмака тело его было закутано в многосложные одеяния, но это я могла понять, потому что даже на теле его кожа была бледной и страшно тонкой, нежной, точно веки младенца.
На восточной стене приемной залы, над двойным троном господним висела золотая маска, которую Сам бог одевал раз в году, чтобы отвернуть солнце на предначертанный путь. Тот, что отведал лепешки, указал на маску, потом глянул на меня — глаза у него были круглые, большие, очень красивые — и указал туда, где на небе должно было стоять солнце. Я кивнула телом. Тот, кто ел, потыкал пальцем вокруг маски, а потом в потолок.
— Следует изготовить еще масок, потому что бога теперь не двое, — промолвил Тазу.
Мне показалось, что бог-чужак имел в виду звезды, но в объяснении Тазу было больше смысла.
— Мы изготовим маски, — пообещала я богу, и приказала жрецам-шляпникам принести золотые шапки, в которых Господь Бог появлялся на праздниках и обрядах. Шапок таких было много, иные — изукрашены самоцветными каменьями, другие — попроще, но все очень древние. Жрецы вносили их в должном порядке, две по две, и раскладывали на большом столе из полированного дерева и бронзы, на котором проводились обряды Первого початка и Урожая.
Тазу снял свою золотую шапку, я — свою, и Тазу одел шапку на голову тому, кто отведал лепешки, а я свою — самому низкорослому. Потом мы взяли повседневные шапки, не те, конечно, что предназначались для святых праздников, и одели богу на оставшиеся головы, покуда тот стоял, недоуменно поглядывая на нас.
Потом мы пали на колени и коснулись большими пальцами лбов.
Бог стоял недвижно. Я уверена была, что они не знают, что положено делать.
— Бог велик, но словно дитя, не ведает ничего, — промолвила я Тазу, уверенная, что меня не поймут.
Тот, кому я надела свою шапку, вдруг подошел и взял меня за локти, чтобы поднять с колен. Я было отшатнулась, непривычная к касанию чужих рук, но потом вспомнила, что я уже не настолько святая, и позволила богу дотронуться до себя. Бог говорил что-то, размахивая руками, и смотрел мне в глаза, и снял золотую шапку, и пытался вернуть мне. Вот тогда я действительно шарахнулась, говоря «Нет, нет!». Это казалось святотатством — отказать Богу, но я-то знала лучше.
Бог немного поговорил с собой, так что мы с Тазу и нашей матерью тоже смогли перемолвиться словом. Решили мы вот что: прорицание не было, само собой, ошибочным, но понимать его впрямую не следовало. Бог не был ни одноглаз, ни слеп, но он не умел видеть. Не кожа Бога была бела, а разум — чист и невежествен. Бог не знал, как говорить, как действовать, что делать. Бог не знал своего народа.
Но как могли мы — я и Тазу, или наша мать и прежние учителя, — научить Бога? Мир погиб, и рождался заново. Все могло измениться. Все могло стать другим. Значит, не Бог, но мы сами не знали, как видеть, как говорить, и что делать.
Озарение это так потрясло меня, что я вновь пала на колени и взмолилась к Богу:
— Научи нас!
Но он только глянул на нас, и заговорил: врр-грр, вар-вар.
Мать и прочих я отослала вести совет с военачальниками, ибо ангелы принесли весть о войске Омимо. Тазу после бессонной ночи очень утомился. Мы вместе сидели на полу и тихонько беседовали. Его тревожило затруднение с троном господним: «Как смогут они все усесться на нем?».
— Добавят еще сидений, — ответила я. — Или станут садиться по очереди. Они все — Бог, как были мы с тобой, так что это неважно.
— Но среди них нет женщины, — заметил Тазу.
Я присмотрелась к богу, и поняла, что мой брат прав. Тогда в сердце моем поселилась тревога. Как может Бог быть только половинкой человека?
В моем мире Бог рождался брачными узами. А в мире грядущем что сотворит Бога?
Я вспомнила Омимо. Белая глина на лице и лживые клятвы сотворили из него ложного божка, но многие верили, что он — истинный Бог. Не сделает ли эта вера его Богом, покуда мы отдаем свою этому, новому и невежественному божеству?
Если Омимо узнает, какими беспомощными видятся эти пришельцы, не умеющие ни говорить, ни даже есть, он устрашится их божественности еще менее, чем боялся нашей. Он нападет на город. А станут ли наши солдаты сражаться за такого Бога?
И я ясно поняла — не станут. Я видела грядущее затылком, теми очами, что зрят еще несбывшееся. Я прозревала для своего народа погибель. Я видела, как гибнет мир, но не видела, как рождается. Что может родиться от Бога, который только мужчина? Мужи не приносят детей.
Все не так, как должно. Мне пришло в голову, что нам следует приказать солдатам убить Бога, покуда он еще слаб и не освоился в этом мире.
Но что тогда? Если мы убьем Бога, бога не будет. Мы можем прикинуться Богом снова, как прикидывается им Омимо. Но божественность — не пустое слово, его не оденешь и не снимешь, как золотую шапку.
Мир погиб. Так было предсказано и предрешено. Этим странный чужакам предначертано было стать Богом, и они исполнят свою судьбу, как мы исполнили свою, познавая ее лишь на опыте, если только они не умеют, как даровано Богу, видеть грядущее за плечом.
Я вновь поднялась на ноги, и подняла Тазу.
— Град — ваш, — сказала я чужакам, — и народ сей — ваш. Это ваш мир, и ваша война. Славься, Господь наш!
И вновь мы пали на колени, и прижались лбами к сомкнутым большим пальцам, и оставили Бога в одиночестве.
— Куда мы пойдем? — спросил Тазу — ему было всего двенадцать лет, и он больше не был богом. В глазах его стояли слезы.
— Найти маму и Руавей, — ответила я, — и Арзи, и Господа Дурачка, и Хагхаг, и тех родичей, что захотят пойти с нами. — Я было хотела сказать «детей наших», но мы уже не были отцом и матерью живущим.
— Пойти куда? — спросил Тазу.
— В Чимлу.
— В горы? Бежать и прятаться? Мы должны остаться, выйти на бой с Омимо!
— Ради чего? — спросила я.
Это случилось шестьдесят лет назад.
Я записываю свою повесть, чтобы поведать, каково это было — жить в доме господнем прежде, чем мир погиб и родился заново. Записывая, я пыталась воссоздать те умонастроения, что владели мною в юности. Но ни тогда, ни теперь я не понимаю всецело того пророчества, что изрек мой отец и все жрецы. Все, предсказанное ими, свершилось. Но у нас нет Бога, и некому истолковать пророчество.
Никто из чужаков не прожил долго, но все они пережили Омимо.
Мы поднимались по долгой дороге в горы, когда ангел нагнал нас, чтобы поведать, как Мезива