воспрещено помещать что-либо о политике, и как, сверх того, оная статья, невзирая на её наивность, писана в духе самом неблагонамеренном, то и не следовало цензуре оной пропускать».
Журнал «Европеец» был закрыт. Через неделю отдано распоряжение, чтобы при разрешении новых журналов представлялись «обстоятельные сведения о способностях издателя и его благонадёжности», то есть, иначе говоря, жандармские справки; сам же Киреевский был отдан под полицейский надзор.
Не нужно быть Николаем, чтобы прочесть в «деятельности разума» революцию, а в «искусно отысканной середине» конституцию. В подобном чтении упражнялись с таким же успехом рядовые цензоры. В исторической литературе собраны десятки курьёзов, свидетельствовавших о невежестве николаевских цензоров-жандармов и просто цензоров. Приведём один пример, ставший классическим.
Рядовой стихотворец 30-х годов Олин написал лирические «Стансы к Элизе», попавшие на просмотр к цензору Красовскому, который не только запретил стихотворение, но обосновал запрещение критическим рассуждением. Автор, стремясь к своей возлюбленной, мечтает быть при ней постоянно и «улыбку уст её небесную ловить». По этому поводу цензор сделал примечание: «Слишком сильно сказано! Женщина недостойна, чтобы улыбку её называть небесною». Лирические строки:
отмечены следующим соображением: «Сильно сказано; к тому же во вселенной есть и цари, и законные власти, вниманием которых дорожить должно»; а желание автора уединиться с милой в пустыню расценено как отлынивание от государственной службы. «Сверх сего, – писал Красовский, – к блаженству можно приучаться только близ Евангелия, а не женщины».
Если в таком положении была беллетристика, то легко себе представить, в каком виде доходили до русского читателя статьи публицистического характера и политическая хроника. Газет, кроме официальных, не было. В журналах политические статьи пропускались лишь при условии абсолютной благонамеренности. Когда в 1830 году произошла июльская революция во Франции, о ней напечатаны были две заметки, изобразившие революцию как добровольный отъезд короля; а когда в 1837 году в «С.-Петербургских ведомостях» была напечатана статья о покушении на жизнь французского короля Луи Филиппа, Бенкендорф немедленно уведомил министра народного просвещения, что считает «неприличным помещение подобных известий в ведомостях, особенно правительством издаваемых, которые расходятся в столь большом количестве между средним классом людей». Цензура избегала вообще всяких упоминаний о царях, запрещала выражения, вроде «царь скончался», не позволяла упоминать о революциях, республиках и т.п. По словам цензора Никитенко, он однажды не выдержал и предложил во время обсуждения в цензурном комитете статьи о 18 брюмера такой вопрос: «Должны ли мы французскую революцию считать революцией, и позволено ли в России печатать, что Рим был республикой, а во Франции и Англии конституционное правление, или не лучше ли принять за правило думать и писать, что ничего подобного на свете не было и нет?»
При всём том охранители считали, что цензура ещё недостаточно деятельна. Собственно защитников свободы печати мы среди деятелей 30-х годов не найдём. Даже Пушкин, так жестоко страдавший от цензуры и не менее жестоко высмеивавший её, писал в своём втором послании к цензору:
Тот самый Никитенко, который возмущался тупоумием цензуры, искренно считал, что нельзя печатать на русском языке записки Флетчера о Москве XVI века, потому что читатель сможет провести аналогию между правлением Ивана Грозного и Николая I. Бывало, цензуру ещё обвиняли и в попустительстве. Видный представитель николаевской бюрократии, сенатор Н.ГДивов, подводя в своём дневнике итог истёкшему 1832 году, отмечал: «Министерство народного просвещения не обладало достаточной энергией, чтобы обуздать периодические издания, содержания самого антимонархического и противного самодержавию. Тайная полиция с её явными и тайными цензорами действовала в сём важном случае весьма вяло. Сам граф Бенкендорф как будто находился под обаянием этих писак; можно опасаться последствий этой небрежности».
Действительно, при сравнительно большом числе запрещений отдельных произведений мы находим в практике III Отделения не так много преследований самих литераторов. Жандармы полагались на добросовестность литераторов и знали, что если сегодня Кукольнику сделать выговор за рассказ, в котором он «выказывает добродетель податного состояния и пороки высшего класса», то завтра тот же Кукольник постарается и состряпает что-нибудь настолько патриотическое, что удостоится высочайшего поощрения и бриллиантового перстня. Поэтому выговоры делались всем, вплоть до Булгарина, а к наказаниям прибегали только в исключительных случаях. Эта уверенность в «общем благополучии» впоследствии помогла вышедшей, в 40-х годах фаланге либеральной литературы пережить николаевское время. Усматривая в статьях Белинского призывы к «социализму и коммунизму», III Отделение не считало, однако, возможным обвинить его в сочувствии к этим идеям. «Нет сомнения, что Белинский и Краевский и их последователи пишут таким образом единственно для того, чтобы придать больший интерес статьям своим, и нисколько не имеют в виду ни политики, ни коммунизма; но в молодом поколении они могут поселить мысли о политических вопросах Запада и коммунизме».
Без учёта этой точки зрения III Отделения на литераторов и литературу нельзя понять и особенностей организации литературного шпионажа. III Отделение очень охотно принимало в число своих агентов писателей. При этом имелось в виду, что сотрудники такого типа находятся значительно выше обычных шпионов и по квалификации, и по общественному положению. Агенты эти выполняли не только литературные функции, но должны были и сигнализировать общественное настроение различных кругов. В этом плане известны более Греч и Булгарин. Они были наиболее осведомлёнными и вместе с тем самыми усердными сотрудниками, буквально завалившими III Отделение доносами, рассуждениями, предложениями и т.п. Знакомясь с этого рода деятельностью «братьев-разбойников», как называли Греча и Булгарина в литературной среде, мы, однако, с удивлением замечаем, как мало внимания уделяли жандармы их писаниям. Очевидно, понималось, что Греч и Булгарин руководствуются не только верноподданническими чувствами, но под шумок сводят счёты со своими конкурентами и литературными противниками. Знало III Отделение, что шпионская деятельность друзей-журналистов общеизвестна и никто не станет доверять им политических тайн. Но пользовались услугами, так как они были люди старательные и осведомлённые.
Литераторы в жандармской службе нужны были также и в целях воздействия на общественное мнение. III Отделение очень часто заказывало патриотические статьи и книги, диктовало освещение политических событий в периодической печати. Когда в 1846 году по недосмотру Булгарина в «Северной пчеле» была помещена баллада графини Ростопчиной «Насильный брак», изображавшая отношения между Россией и Польшей, Нестор Кукольник по заказу III Отделения изготовил стихотворный же ответ. В этом смысле III Отделение действовало довольно тонко, и читатели могли только изумляться, почему либеральные «Отечественные записки» вдруг разражаются урапатриотической статьёй: на самом деле такие статьи писались по рекомендации III Отделения.
Немалый интерес проявляли жандармы и к европейской печати. Об оценке русских событий на Западе начали думать сразу после декабрьского восстания. В соответствующем духе информировались