— Боже милостивый! — воскликнула она. — Где ты раздобыл это тряпье?
На Уильяме был красный в полоску, точно леденец, сюртук, высокий тугой белый воротничок и кремовые панталоны. А соломенная шляпа благоухала так, словно в воздух подбросили пригоршню свежего сена.
— Нашел в старом сундуке.
Кора потянула носом.
— Нафталином не пахнет. И выглядит, как новенький.
— Нет-нет, — поспешно возразил Уильям. Под критическим взором жены ему явно было не по себе.
— Нашел время для маскарада, — сказала Кора.
— Уж и позабавиться нельзя?
— Только это ты и умеешь, — она сердито захлопнула дверцу духовки. — Бог свидетель, я сижу дома и вяжу тебе носки, а ты в это время в лавке подхватываешь дам под локоток, можно подумать — они без тебя не найдут, где вход, где выход!
Но Уильям уклонился от ссоры.
— Послушай, Кора… — Он потупился, разглядывая что-то на дне новехонькой, хрустящей соломенной шляпы. — Ведь правда, хорошо бы прогуляться, как мы, бывало, гуляли по воскресеньям? Ты — под шелковым зонтиком, и чтоб длинные юбки шуршали, а потом посидеть в аптеке на стульях с железными ножками, и чтоб пахло… помнишь, как когда-то пахло в аптеке? Почему теперь так не пахнет? И заказать два стакана сарсапарелевой, а потом прокатиться в нашем «форде» девятьсот десятого года на Хэннегенскую набережную, и поужинать в отдельном кабинете, и послушать духовой оркестр. Хочешь?
— Ужин готов. И сними эти дурацкие тряпки, хватит шута разыгрывать.
Уильям не отступался.
— Ну, а если б можно было так: захотела — и поехала? — сказал он, не сводя с нее глаз. — Поля, дорога обсажена дубами, тихая, совсем как в былые годы, когда еще не носились повсюду эти бешеные автомобили. Ты бы поехала?
— На тех дорогах была страшная пылища. Мы возвращались домой черные, как папуасы. Кстати, — Кора взяла со стола сахарницу и встряхнула ее, — нынче утром у меня тут лежало сорок долларов. А сейчас нету! Уж не заказал ли ты этот костюмчик в театральной мастерской? Он новый с иголочки, ни в каком сундуке он не лежал!
— Я… — Уильям осекся.
Жена бушевала еще добрых полчаса, но он так и не стал защищаться. Весь дом сотрясался от порывов ноябрьского ветра, и под речи Коры свинцовое стылое небо опять пошло сыпать снегом.
— Отвечай мне! — кричала она. — Ты что, совсем рехнулся? Ухлопать наши кровные денежки на тряпье, которое и носить-то нельзя!
— На чердаке… — начал Уильям.
Кора, не слушая, ушла в гостиную.
Снег повалил вовсю, стало холодно и темно — настоящий ноябрьский вечер. Кора слышала, как Уильям снова медленно полез по приставной лестнице на чердак, в это пыльное хранилище Прошлого, в мрачную дыру, где только и есть, что старая одежда, подгнившие балки да Время, в чужой, особый мир, совсем не такой, как здесь, внизу.
Он опустил чердачный люк. Вспыхнул карманный фонарик — другого спутника ему не надо. Да, оно все здесь — Время, собранное, сжатое, точно японский бумажный цветок. Одно прикосновение памяти — и все раскроется, обернется прозрачной росой мысли, вешним ветерком, чудесными цветами — огромными, каких не бывает в жизни. Выдвинь любой ящик комода — и найдешь под горностаевой мантией пыли кузин, тетушек, бабушек. Да, конечно, здесь укрылось Время. Ощущаешь его дыхание — оно разлито в воздухе, это не просто бездушные колесики и пружинки.
Теперь весь дом там, внизу, был так же далек, как любой давно минувший день. Полузакрыв глаза, Уильям опять и опять обводил взглядом затихший в ожидании чердак.
Здесь, в хрустальной люстре, дремали радуги, и ранние утра, и полдни — такие яркие, словно молодые реки, неустанно текущие вспять сквозь Время. Луч фонарика разбудил их, и они ожили и затрепетали, и радуги взметнулись среди теней и окрасили их в яркие цвета — в цвет сливы, и земляники, и винограда, и свежеразрезанного лимона, и в цвет послегрозового неба, когда ветер только-только разогнал тучи и проглянула омытая синева. А чердачная пыль горела и курилась, как ладан, это горело Время, и оставалось лишь вглядеться в огонь. Поистине, этот чердак — великолепная Машина времени, да, конечно, так оно и есть! Только тронь вон те граненые подвески да эти дверные ручки, потяни кисти шнуров, зазвени стеклом, подними вихрь пыли, откинь крышку сундука и, точно мехами органа, поработай старыми каминными мехами, пока не запорошит тебе глаза пеплом и золой давно погасшего огня, — и вот, если сумеешь играть на этом старинном инструменте, если обласкаешь каждую частицу этого теплого и сложного механизма, его бесчисленные рычажки, двигатели и переключатели, тогда, тогда — о, тогда!..
Он взмахнул руками — так будем же дирижировать, торжественно и властно вести этот оркестр! В голове звучала музыка, плотно сомкнув губы, он управлял огромной машиной, громовым безмолвным орга?ном — басы, тенора, сопрано, тише, громче, и вот наконец, наконец аккорд, потрясающий до самых глубин, — и он закрывает глаза.
Часов в девять вечера жена услышала его зов:
— Кора!
Она пошла наверх. Уильям выглядывал из чердачного люка и улыбался. Он взмахнул шляпой.
— Прощай, Кора!
— Что ты такое мелешь?
— Я все обдумал, я думал целых три дня и хочу с тобой попрощаться.
— Слезай оттуда, дурень!
— Вчера я взял из банка пятьсот долларов. Я давно об этом думал. А когда это случилось, так уж тут… Кора!.. — Он порывисто протянул ей руку. — В последний раз спрашиваю: пойдешь со мной?
— На чердак-то? Спусти лесенку, Уильям Финч. Я влезу наверх и выволоку тебя из этой грязной дыры.
— Я отправляюсь на Хэннегенскую набережную есть рыбную солянку, — сказал Уильям. — И закажу оркестру, пускай сыграют «Над заливом сияет луна». Пойдем, Кора, пойдем… — его протянутая рука звала.
Кора во все глаза глядела на его кроткое, вопрошающее лицо.
— Прощай, — сказал Уильям.
Тихонько, тихонько он помахал рукой. И вот зияет пустой люк — ни лица, ни соломенной шляпы.
— Уильям! — пронзительно крикнула Кора. На чердаке темно и тихо.
С криком она кинулась за стулом, кряхтя взобралась в эту затхлую темень, поспешно посветила фонариком по углам.
— Уильям! Уильям!
Темно и пусто. Весь дом сотрясается под ударами зимнего ветра.
И тут она увидела: в дальнем конце чердака, выходящем на запад, приотворено окошко.
Спотыкаясь, она побрела туда. Помешкала, затаив дыхание. Потом медленно отворила окошко. Снаружи к нему приставлена была лесенка, другим концом она упиралась в крышу веранды.
Кора отпрянула.
За распахнутым окном сверкали зеленой листвой яблони, стояли теплые июльские сумерки. С негромким треском разрывались хлопушки фейерверка. Издали доносился смех, веселые голоса. В воздухе вспыхивали праздничные ракеты — алые, белые, голубые, — рассыпа?лись, гасли..
Она захлопнула окно, голова кружилась, она чуть не упала.
— Уильям!
Позади, через отверстие люка в полу, сочился снизу холодный зимний свет. Кора нагнулась — снег, шурша, лизал стекла окон там, внизу, в холодном ноябрьском мире, где ей суждено провести еще тридцать лет.
Она больше не подошла к тому окошку. Она сидела одна в темноте и вдыхала единственный запах, который здесь, на чердаке, оставался свежим и сильным. Он не рассеивался, он медлил в воздухе, точно вздох покоя и довольства. Она вдохнула его всей грудью.
Давний, так хорошо знакомый, незабвенный запах сарсапарели.
MAЛЬЧИК-НЕВИДИМКА
Она взяла большую железную ложку и высушенную лягушку, стукнула по лягушке так, что та обратилась в прах, и принялась бормотать над порошком, быстро растирая его своими жесткими руками. Серые птичьи бусинки глаз то и дело поглядывали в сторону лачуги. И каждый раз голова в низеньком узком окошке ныряла, точно в нее летел заряд дроби.
— Чарли! — крикнула Старуха. — Давай выходи! Я делаю змеиный талисман, он отомкнет этот ржавый замок! Выходи сей момент, а не то захочу — и земля заколышется, деревья вспыхнут ярким пламенем, солнце сядет средь белого дня!
Ни звука в ответ, только теплый свет горного солнца на высоких стволах скипидарного дерева, только пушистая белка, щелкая, кружится, скачет на позеленевшем бревне, только муравьи тонкой коричневой струйкой наступают на босые, в синих жилах, ноги Старухи.
— Ведь уже два дня не евши сидишь, чтоб тебя! — выдохнула она, стуча ложкой по плоскому камню, так что набитый битком серый колдовской мешочек у нее на поясе закачался взад и вперед.
Вся в поту, она встала и направилась прямиком к лачуге, зажав в горсти порошок из лягушки.
— Ну, выходи! — Она швырнула в замочную скважину щепоть порошка.
— Ах, так! — прошипела она. — Хорошо же, я сама войду!