— После ужина погоняем мяч? — спросил Чарли.
— Ясно, — ответил Дуглас. — Ясно, погоняем.
Сведения о Джоне Хафе, двенадцати лет, очень просты и умещаются всего в нескольких строках. Он умел отыскивать следы не хуже любого следопыта из племени Чокто или Чероки, умел прыгнуть прямо с неба, как шимпанзе с лианы, оставался под водой целых две минуты и успевал за это время проплыть вниз по течению пятьдесят ярдов. Мячи, которые ему подавали, он отбивал прямо в яблони, и весь урожай градом сыпался на землю. Он перескакивал через шестифутовые заборы фруктовых садов, взлетал вверх по ветвям и, наевшись досыта персиков, спускался вниз быстрей всех мальчишек. Он умел смеяться на бегу. Свободно держался на лошади. Не задира. Добрая душа. Волосы у него были темные и кудрявые, а зубы — белые, как сахар. Он помнил наизусть слова всех ковбойских песен и охотно учил им всякого, кто об этом попросит. Знал названия всех полевых цветов, знал, когда взойдет и зайдет луна, когда будет прилив и когда — отлив. Словом, для Дугласа Сполдинга Джон Хаф был единственным божеством, которое обитало в Грин-Тауне, штат Иллинойс, в двадцатом веке.
И вот они с Дугласом бродят за городом, день снова теплый и круглый, точно камешек, высоко над головой небо, точно голубая опрокинутая чаша, ручьи сверкающими прозрачными струями разбегаются по белым камням. Да, славный день, ясный и чистый, как огонек свечи.
Дуглас шел сквозь этот день и думал, что так будет вечно. Все вокруг такое отчетливое, законченное. И запах травы летит перед тобой со скоростью света. Рядом — друг, свистит, как скворец, подбрасывает ногой комья земли, а ты скачешь, точно верхом на лихом скакуне, по пыльной тропинке и звенишь в кармане ключами, и все необыкновенно хорошо, все можно потрогать рукой; все в мире близко и понятно, и так будет всегда.
Такой чудесный был этот день, и вдруг облако поползло по небу, закрыло солнце — и все вокруг потемнело.
Джон Хаф уже несколько минут негромко что-то говорил. И вот Дуглас остановился на тропинке, как вкопанный, и посмотрел на него.
— Погоди-ка: что ты сказал?
— Ты же слышал, Дуг.
— Ты и вправду… ты уезжаешь?
— У меня уж и билет есть на поезд, вот он, в кармане. Ду-ду-у! Пф-пф-пф, чух-чух-чух… Ду-ду-ду-y-y-y!
Голос его постепенно замер.
Джон торжественно вынул из кармана железнодорожный билет и оба посмотрели на желто-зеленый кусочек картона.
— Сегодня! — сказал Дуглас — Вот так раз! Мы ж сегодня собирались играть в светофор и в статуи! Как же это так вдруг? Весь век ты был тут, в Грин- Тауне. А теперь вдруг сорвешься и уедешь? Да как же это?!
— Понимаешь, — сказал Джон, — папа нашел работу в Милуоки. Но до сегодняшнего дня мы еще толком не знали…
— Вот так раз! Да ведь на той неделе баптисты устраивают пикник, а потом в День труда будет большой карнавал, а там канун Дня всех святых… Неужели твой папа не может подождать?
Джон покачал головой.
— Вот беда, — сказал Дуглас. — Дай-ка я сяду.
Они уселись под старым дубом, на той стороне холма, откуда виден был город, и стали глядеть вниз, а солнце разбрасывало вокруг них широкие дрожащие тени и под деревом было прохладно, как в пещере. Вдали, внизу лежал город, окутанный дымкой зноя, все окна в домах были распахнуты настежь. Дугласу хотелось кинуться туда, в город, — может, он всей своей тяжестью, всей громадой, всеми долгами замкнет Джона в кольцо и не даст ему вырваться и удрать.
— Но мы же друзья, — беспомощно сказал он.
— И всегда останемся друзьями.
— Ты сможешь приезжать хоть разок в неделю, а?
— Папа говорит, только раза два в год. Все-таки восемьдесят миль.
— Восемьдесят миль — это совсем недалеко! — закричал Дуглас.
— Конечно, совсем недалеко, — подтвердил Джон.
— У моей бабушки есть телефон. Я буду тебе звонить. Или, может, мы соберемся в твои края. Вот будет здорово!
Джон долго молчал.
— Давай, поговорим про что-нибудь, — предложил Дуглас.
— Про что?
— Тьфу, пропасть! Да ведь раз ты уезжаешь, нужно поговорить про миллион всяких вещей. Про что мы бы говорили через месяц, и еще позже. Про богомолов, про цеппелины, про акробатов и шпагоглотателей! Давай как будто ты уже опять приехал, — ну хоть про то, как кузнечики плюются табаком.
— Знаешь, это чудно?, но мне что-то не хочется говорить про кузнечиков.
— А раньше хотелось!
— Да. — Джон упорно смотрел вдаль. — Наверно, сейчас просто не время.
— Джон, что с тобой? Ты какой-то странный…
Джон сидел с закрытыми глазами, лицо его искриви лось.
— Дуг, ты знаешь дом Терлов? Помнишь, какой у него верх?
— Конечно.
— Там маленькие круглые окошки и в них разноцветные стекла — они всегда были такие?
— Конечно!
— Ты уверен?
— Старые-престарые окошки, они всегда были такие, еще когда нас с тобой на свете не было.
— А я их никогда не замечал, — сказал Джон. — А сегодня шел мимо, поднял голову, смотрю — стекла цветные! Дуг, да как же я их столько лет не замечал?
— У тебя были другие дела.
— Ты думаешь? — Джон повернулся и со страхом посмотрел на Дугласа. — Тьфу, пропасть, Дуг, с чего эти окаянные окошки меня так напугали? Тут и пугаться нечего, правда? Наверно, это потому, что… — Он говорил медленно, запинался и путался. — Наверно, уж если я не замечал этих окошек до самого сегодняшнего дня, значит, я, наверно, еще много чего не замечал… А с тем, что я видел, как теперь будет? Вдруг я уеду из города — и потом не смогу ничего вспомнить?
— Что хочешь помнить, то всегда помнишь. Вот я два года назад ездил в лагерь. И там я все-все помнил.
— А вот и нет. Ты мне сам говорил. Ты просыпался ночью и никак не мог вспомнить, какое лицо у твоей мамы.
— Неправда!
— Со мной ночью так бывает, даже дома, — знаешь, как эта страшно! Я другой раз ночью встану и иду в спальню к своим: они спят, а я гляжу на них, проверяю, какие у них лица. А потом прихожу назад в свою комнату — и опять не помню! Черт возьми, Дуг, ах, черт возьми! — Джон крепко обхватил руками коленки. — Обещай мне одну вещь, Дуг. Обещай, что ты всегда будешь меня помнить, обещай, что будешь помнить мое лицо и вообще все. Обещаешь?
— Ну, это проще простого. У меня в голове есть киноаппарат. Ночью, в постели, я могу повернуть выключатель — раз! — и готово, на стенке все видно, как на экране, и ты оттуда кричишь мне и машешь рукой.
— Дуг, закрой глаза. Теперь скажи: какого цвета у меня глаза? Нет, ты не подсматривай. Ну? Какого цвета?
Дугласа бросило в пот. Веки его вздрагивали.
— Ну, знаешь, Джон, это нечестно.
— Говори!
— Карие.
Джон отвернулся.
— Вот и нет.
— Как же нет?
— А вот так. Даже непохоже.
Джон зажмурился.
— А ну-ка, повернись, — сказал Дуглас. — Открой глаза, я посмотрю.
— Что толку, — ответил Джон. — Ты уже забыл. Я ж говорю, со мной тоже так бывает.
— Да повернись ты! — Дуглас схватил друга за волосы и медленно повернул его голову к себе.
— Ну ладно. Джон открыл глаза.
— Зеленые… — Дуглас в унынии опустил руки. — У тебя глаза зеленые… Ну и что же? Это очень похоже на карие. Почти светло-карие.
— Дуг, не ври мне.
— Ладно, — тихонько сказал Дуглас. — Не буду. Они еще долго сидели и молчали, а другие ребята бегали по холму, и кричали, и звали их.
Они мчались наперегонки вдоль железной дороги, потом открыли пакеты из оберточной бумаги и с наслаждением понюхали свой завтрак — сэндвичи с поджаренной ветчиной, маринованные огурцы и разноцветные мятные конфеты. Потом опять побежали. Потом Дуглас приник ухом к горячим стальным рельсам и услыхал, как далеко-далеко, в иных землях идут невидимые поезда и посылают ему азбукой Морзе вести сюда, под это палящее солнце. Дуглас распрямился, оглушенный.
— Джон!
Потому что Джон все еще бежал, и это было ужасно. Ведь если бежишь, время тоже бежит с тобой. Кричишь, визжишь, бегаешь наперегонки, катаешься по земле, кувыркаешься, и вдруг — хвать! — солнце уже зашло, гудит гудок вечернего поезда и ты плетешься домой ужинать. Чуть отвернулся — и солнце уже