остальных. Биг здорово зол на тебя, Хэнк. Просто я подумал, что надо бы тебе сказать.
Хэнк искоса смотрит на Гиббонса, пряча улыбку.
— Я глубоко признателен тебе, Лес. — И, не отрывая взгляда от реки, с нарочитой небрежностью он наклоняется под сиденье за канистрой, трясет ее около уха и вливает остатки в бак. — Правда, признателен.
И только Лес собирается продолжить эту тему, как Хэнк одним движением сплющивает канистру, словно она сделана из алюминиевой фольги. Пальцы смыкаются с боков без всякого видимого усилия с его стороны. Словно металл утрачивает сопротивляемость. Теперь своим видом канистра напоминает металлические песочные часы. Хэнк подкидывает ее и швыряет в реку. Лес смотрит на это выпученными глазами. Хэнк вытирает руку о штаны. Этого театрального эпизода оказывается достаточно, чтобы оставшийся путь до берега Лес сидел молча. Но когда он вылезает на берег, похоже, ему еще что-то приходит в голову, и наконец он кричит:
— В субботу! Черт, совсем забыл. Хэнк, кто-нибудь из вас поедет в «Пенек» в субботу вечером? Захватите меня.
— Боюсь, что в эту субботу нет, Лес. Но если что, я дам тебе знать.
— Да? Точно? — Он явно обеспокоен.
— Конечно, Лес. Мы заедем за тобой, — заверяет его Джо довольно-таки немногословно для себя. — Обязательно. Может, даже и за Бигом заедем. Всех соберем в «Пеньке» устанавливать трибуны, продавать билеты и бутерброды. Такое никто не должен пропустить.
Лес делает вид, что не улавливает сарказма Джо.
— Замечательно. Здорово. Спасибо. Очень благодарен вам, ребята.
Потрясенный до глубины души, он направляется к изгороди, продолжая выражать через плечо свою неизмеримую благодарность. И вполне обоснованно. Разве ему не обещали поездку на предстоящий турнир, на котором пресловутый Биг Ньютон из Ридспорта будет встречаться с Хэнком Ужасным с намерением отнять у него слишком долго удерживаемую пальму первенства, а заодно и жизнь? И несмотря на все свое отвращение к Лесу, к его неуклюжим уверткам и тошнотворному двуличию, должен признаться, что я был на стороне его гладиатора и искренне желал поражения чемпиона. Мы с Лесом были заодно в этом деле, мы оба желали ему поражения хотя бы потому, что не могли потерпеть его дерзкого превосходства, — почему он надменно восседает на троне, когда мы барахтаемся внизу?
Но, лежа в постели и повествуя все это в потолок, я прекрасно осознавал, что я-то не Ньютон Немейский Лев, с целым перечнем схваток за спиной, и не Лес Гиббонс, которого удовлетворяет быть сладострастным зрителем, пускающим слюни при виде наносимых за него на ринге ударов и тычков. Моя роль в свержении кумира, в неизбежном его изгнании должна быть и пассивной и активной одновременно: пассивной, потому что мне хорошо известно — вступить в физическую борьбу с моим закаленным братцем слишком опасно: БЕРЕГИСЬ! — повторял мне мой внутренний счетчик, мой вечно бдительный дежурный, выкрикивающий ОГОНЬ! при первом запахе сигаретного дыма; активной же оттого, что для переживания катарсиса мне надо было стать частью одной из причин его падения. Я должен был бросить факел, держать нож. Моя совесть должна была быть замарана его кровью, настоящей кровью, чтобы она, как примочка, высосала гной столь долго лелеемой трусости. Я нуждался в питательном питье победы, которое укрепило бы меня и которого я так долго был лишен. Мне нужно было свалить дерево, которое затмевало мне солнце еще до того, как я был зачат. Мое солнце! — выло внутри меня. Солнце, под которым я должен был расти! и вырасти из чьей-то тени в себя! в самого себя! Да. И тогда — нет, ты послушай, — может быть, тогда, бедный последыш, — когда ты швырнешь факел! повергнешь героя! повалишь дерево! когда трон опустеет, а небо над головой расчистится, когда джунгли наконец станут безопасными для воскресных прогулок… может, тогда, ах ты доходяга с цыплячьим сердцем, спокойнее, спокойнее, может, тогда ты сможешь найти мужество, чтобы жить дальше с этим искореженным трупом, который лежит в тебе с тех пор, как она выбросилась с сорок первого этажа, который лежит в тебе и гниет с упрямством часового механизма. А если, мальчик мой, тебе не под силу это, так не лучше ли будет опустить планку… потому что этот часовой механизм работает без остановок.
Теперь я был уверен, что никакой другой эликсир мне не поможет; никакое другое зелье, кроме победы, не избавит меня от проклятия и не остановит медленный, но неуклонный подъем на мой собственный сорок первый этаж. Вся моя будущность безмолвно задыхалась в отсутствие этой победы, все мое прошлое яростно требовало ее… а в это время над головой по потолку ползли и роились свидетельства моего бессилия, превращавшие мой гнев в мыльный пузырь и делавшие мою победу немыслимой. Беспомощно взирая на это, я был заворожен парадоксальной красотой ситуации. Мне казалось, что у меня над головой одновременно вырастают безоговорочная потребность в моей победе над братом и столь же несомненные доказательства ее невозможности. Стремление к победе росло, и одновременно его охватывал паралич. Я был лишь безучастным зрителем спектакля в собственной постановке: панорама нестыкующейся паранойи — каждый нейрон сотрясается от ужаса при соприкосновении с соседом, а овец тем временем режут и режут. БЕРЕГИСЬ БЕРЕГИСЬ БЕРЕ…
И тут, в тот самый момент, рассчитанный до последнего мгновения, когда я готов был сдаться на милость смерти по закону статус-кво, мне был дан знак, огненный столп, ведущий к спасению, мой факел…
Щелчок в соседней комнате впустил ко мне тоненький лучик света. Он свернулся у меня на шее и пощекотал под подбородком. Я еще долго лежал, сопротивляясь ему, пока не заставил свои ноющие кости принять вертикальное положение.
—
Я прекрасно помню первое впечатление: от девушки — нет, не от лампы за ее спиной, от нее самой — исходил свет. Она стояла там неподвижно, повернувшись ко мне спиной, словно завороженная каким-то видением. От талии вниз спускалась комбинация бежевого цвета, и больше на ней не было ничего… Бледная, хрупкая, с потрясающими длинными каштановыми волосами, падавшими ей на плечи, — она была похожа на горящую свечу.