– Не дочка, а внучка.
– Ну, может быть, внучка, это не важно.
– Она с ним всюду ходила, когда он работал за шарманщика, пела, танцевала с бубном. Их все считали за румына и за румыночку.
– Да, она сильно чернявенькая.
– Так здорово по-румынски лопотала, и он тоже самое.
– Он - это не удивительно: он с 'Потемкином' был в Румынии, некоторое время там жил, научился разговаривать по-ихнему.
– Теперь пригодилось.
– Вы про эту девочку говорите?
– Про старика и про его внучку.
– Это дочка Дружинина.
– Какого Дружинина? Того самого?
– Его настоящая фамилия вовсе не Дружинин. Дружинин - это только его подпольная кличка. Это наш советский разведчик.
– Когда его водили в кандалах по городу, старик и девочка…
В это время Петя, Колесничук и Леонид Цимбал наконец пробрались через толпу - их все с уважением пропускали - и вдруг очутились совсем рядом со старым матросом.
Старик одной рукой опирался на палку, а другой - на плечо девочки. В сапожках, в синей юбке, белой рубашечке и красном пионерском галстуке на смуглой шейке, она шла, прямая, как тростинка, глядя из-под редких, но очень черных, красиво загнутых ресниц карими глазами, в которых дрожали две зеркальные точки.
Прежде чем Петя узнал ее, она узнала Петю, остановилась и протянула ему руку. Ни удивления, ни радости не отразилось на ее немного усталом, спокойном, заметно повзрослевшем лице.
– Здравствуй, Петя, - сказала она просто. - Ну, вот мы и встретились опять! - И губы ее горько дрогнули. - Я тебя сразу узнала, хотя ты очень вырос. А ты меня сразу узнал?
– Нет, - сказал Петя. - Не сразу.
– Может быть, ты забыл, как меня зовут? - Она с усилием улыбнулась. - Галина.
– Я знаю. Я не забыл.
Чувство такой любви, такой нежности и такой жалости вдруг охватило Петю, что ему трудно стало дышать.
Он смотрел, не отрываясь, в эти милые детские глаза и в каждом зрачке за решеткой ресниц видел крошечное отражение самого себя, своей растрепанной головы, булавочную головку ослепительно-белого весеннего солнца и даже красный флажок над колоннадой бывшей городской думы.
Она взяла его руку и подержала в своей, немного раскачивая.
– Ты помнишь моего папу? Его расстреляли враги.
– Я знаю, - сказал Петя. - Капитан Дружинин. Мы были с ним вместе с катакомбах.
– Да? - сказала она без всякого удивления, даже как-то бесчувственно, но очень серьезно. - Это хорошо, что ты был в катакомбах. Мы тоже с дедушкой работали. А твой папа?
– Мой папа был заместителем Дружинина.
– Дедушка, - сказала Галина, - познакомься. Это мальчик Петя, с которым мы тогда вместе летели в Одессу. Он тоже был в катакомбах вместе с нашим папкой.
Старик посмотрел на мальчика из-под клочковатых серо-черных бровей глубоко сидящими темными глазами, пожевал губами, затем протянул руку, на которой Петя увидел татуировку - маленький голубой якорь.
– Будь здоров, кавалер, - сказал старый матрос, и Петя почувствовал пожатие его старой, как бы деревянной руки с твердой, продубленной кожей.
Назвав Петю кавалером, дедушка имел в виду медаль, но мальчик понял в том смысле, в каком однажды употребил это слово Дружинин - кавалер его дочки, - и смущенно покраснел.
– Пойдем с нами, - сказала Галина, взяв Петю под руку.
– Куда?
– Читать папкино письмо.
Петя не понял.
– Разве ты не знаешь? - сказала она. - Перед смертью отец написал письмо. Пойдем туда.
Они пошли по Пушкинской улице в сторону вокзала, окруженные большой, все увеличивающейся толпой граждан Одессы и красноармейцев, - старик матрос, одной рукой опираясь на палку, а другой - на плечо внучки, внучка и рядом с ней Петя в откинутой за спину плащ-палатке, а за ним дядя Колесничук и Леонид Цимбал, как был, с винтовкой, и еще множество других, незнакомых людей.
Это напоминало траурное шествие. Иногда на перекрестках толпа останавливалась, и тогда матрос с 'Потемкина' снимал свою старую бескозырку с ветхими георгиевскими лентами, махал ею над белой головой и говорил старческим, но все еще сильным голосом:
– Граждане славного города Одессы, поздравляю вас с великим днем освобождения от фашистских захватчиков! Да здравствует Советская власть!
В одном месте мимо них на рысях, звонко цокая по гранитной мостовой, под прозрачным шатром распускающихся акаций, промчался конный отряд. Впереди в телячьей куртке, туго подпоясанный широким офицерским поясом, с кавказской шашкой, в деревенской бараньей шапке с красной ленточкой поперек, стройный, подтянутый, свежевыбритый, с резко подрезанными усами и прямыми стрелками бровей, ехал Серафим Иванович Туляков, и пена летела во все стороны с мундштука его горячей, забрызганной засохшей грязью лошади. За ним мелькали знакомые лица ребят из его отряда, прыгали за спинами винтовки, мелькали на шапках красные лоскутки.
Гремела по мостовой зеленая тачанка с пулеметом, рядом с которым сидел в своем матросском бушлате и в бескозырке веселый Тарас Середа, держа на коленях громадный белый с золотом аккордеон.
– Эй, ребята, здорово! - закричал Леонид Цимбал. - Туляков! Серафим Иванович!
Но Туляков не услышал, и отряд промчался мимо.
Наконец они повернули на другую улицу и вошли в распахнутые ворота большого серого дома с выбитыми окнами, из которых ветер выносил черный пепел сожженных бумаг.
Этот дом как-то сразу не понравился Пете, несмотря на свою новую штукатурку и ярко начищенные медные ручки дверей. Но, когда они вошли в темный, глухой двор, куда, видимо, никогда не проникало солнце и где зловеще пахло каменным углем и холодной сыростью, мальчик почувствовал, как дрогнуло его сердце.
Галина судорожно прижалась к его руке, и они спустились в темный подвал, откуда на них повеяло как из склепа. Кто-то зажег электрический фонарик.
Они увидели открытую дверь, обитую толстым листовым железом, и вошли в нее, пораженные тягостной пустотой комнаты, в которую попали, - черный, обитый листовым железом пол и грубо выбеленные стены, больше ничего. Ни одного луча света снаружи. И - запах. Сырой, застоявшийся запах хлористой извести, креозота и еще чего-то душного, ржаво-железистого, сводящего с ума.
Стены сплошь были покрыты надписями смертников - именами, фамилиями, прощальными словами, проклятиями и мольбами, - выцарапанными или написанными огрызком карандаша. Казалось, комната была наполнена безмолвными криками и стонами сотен уничтоженных людей.
– Здесь, - сказал голос, и пятно электрического фонарика остановилось и задрожало на словах, написанных химическим карандашом на уровне человека высокого роста:
'Прощай, Родина! Сейчас фашистские мерзавцы меня уничтожат. Они обещали мне жизнь, если я подам на помилование. Нет! Никогда! Прошла на земле их власть. Я русский! И просить у врага пощады не собираюсь! Есть лишь одна власть на земном шаре, которую признаю, - власть Советов. Дорогая Галочка, дочка моя, радость! Прощай, солнышко! Спасибо, что пришла на меня посмотреть в последний раз. Я тебя видел и дедушку тоже. Не плачь обо мне, не горюй. Ты еще узнаешь в жизни счастье, увидишь солнце коммунизма. На свете много хороших людей. Они тебя не оставят. Помни твоего папку. Я сделал все, что мог, жаль только, что так мало. Да здравствует коммунизм, да здрав…'