Пересыпи и керосиновых цистерн, которые всегда напоминали Гаврику карусели, закрытые на ночь чехлами.
Это был его город, и он теперь дрался в нем за Советскую власть.
Дальше отступать было некуда, разве что в море с белыми маяками на конце мола и длинным брекватором, о который, все время разбивались пенистые волны шторма, казавшиеся издали неподвижной полосой снега.
На рейде в разных местах стояли на якорях военные корабли, по временам окутываясь зловещей тучей каменноугольного дыма.
Гаврик мог безошибочно даже в сумерках узнать каждый из них: 'Громадный', 'Синоп', 'Ростислав' и посыльное судно 'Алмаз', то самое, о котором пелось в матросской песенке того времени'Яблочке'.
Ой, яблочко,
Куда котишься?
На 'Алмаз' попадешь,
Не воротишься.
Немного в стороне, ближе к нефтяной гавани под желтоблакитным флагом Центральной Рады стоял крейсер 'Память Меркурия', и Гаврик знал, что его команда объявила себя нейтральной и выдала весь запас оружия Красной гвардии.
Теперь на всех стих кораблях в темноте бурной январской ночи то и дело мигали световые сигналы фонарей Ратьера, и Гаврик понимал, что это судовые комитеты ведут между собою переговоры - выступать или не выступать.
Иногда на одном из кораблей вспыхивал прожектор, и эфирнофиолетовый сигнал света со скоростью переставляемой минутной стрелки проносился по крышам города, выхватывая из темноты колокольни, чердаки, стеклянные ателье фотографов, купол городского театра и верх как бы добела раскаленного фасада вокзала со светящимися часами.
С моря дул черный ветер, каждые полчаса принося с собой громкие звуки колокола - это в портовой церкви Святого Николая продолжали отзванивать время.
33 ЗНАМЯ ДВУХ РЕВОЛЮЦИЙ
Около полуночи бульвар наполнился шорохом башмаков, позвякиванием манерок, визгом пулеметных колесиков. Это пришло большое пополнение, которое привел с Пересыпи некто Синичкин, старый товарищ Терентия.
Время от временл начиная кашлять и сдерживая свой глубокий, сухой кашель, Синичкин шепотом передал Гаврику приказ штаба Красной гвардии принять командование над всей колонной, которая будет наступать по Пушкинской в направлении вокзала, а пока ничего не предпринимать самостоятельно и ждать сигнала общего наступления.
Он сообщил также, что по железнодорожной линии в сторону Большого Фонтана, где находятся тылы гайдамаков, направлен бронепоезд под командованием прапорщика Бачея при комиссаре Перепелицком.
Синичкин нащупал в темноте руку Гаврика и крепко пожал ее своей большой, влажной, горячей рукой с жесткой кожей.
– Сочувствую, - сказал он глухо. - Но что поделаешь!
Гаврик понял, что Синичкин говорит о Марине.
– Знаете, - сказал Гаврик, - я и глазом не успел моргнуть, как она свалилась. Еще слава богу, что не насмерть зацепило. Только кожу на переносице сорвало осколком.
– Вот как?.. - помолчав, спросил Синичкин и хотел еще что-то прибавить, но ничего больше не сказал и стал пристально всматриваться в лицо Черноиваненко-младшего, на короткое время озарившееся лучом прожектора, который в это время пролетел туда и назад по крышам и балконам Пушкинской улицы.
– Да… Так…-пробормотал Синичкин и замолчал надолго.
В первом часу ночи по общему сигналу началось контрнаступление.
Сначала отряды Красной гвардии и революционные воинские части двигались медленно, так что лишь к рассвету Гаврик со своей колонной дошел до угла Пушкинской и Троицкой.
Он стал осматриваться и увидел возле входа в ренсковый погреб шерстяную варежку Марины, полузасыпанную снегом, который сносило ветром с крыш и белыми облаками крушило на перекрестках.
Варежка уже успела крепко примерзнуть к тротуару. Гаврик с усилием оторвал ее и сунул за борт шинели - ледяную, твердую, колючую.
И тут он вдруг как бы очнулся от странного душевного оцепенения, в котором находился последние два дня. Впервые он понял всю правду. Он подбежал к Синичкину и лег рядом с ним за подбитым, опрокинутым гайдамацким броневиком, обледеневшим и уже покрытым сугробом молодого снега.
– Дядя Коля… Слушайте…
Синичкин повернул к нему свое худое, костлявое лицо с побелевшими от снега усами.
– Чего тебе?
– Вы мне правду скажите: что там было слыхать про мою Марину?
В нем еще все-таки теплилась надежда.
– Нет больше твоей Марины, - глухо, через силу, сказал Синичкин, дыша в обледенелый башлык.
Долго молчали.
– Стало быть, так, - сказал Гаврик, неподвижно глядя вперед, вдаль, туда, где между домами струилась белая муть пурги. - Кто ее видел?
– Я сам видел, - сказал Синичкин.
– Где?
– В Валиховском переулке.
– А там что?!
– Университетская клиника.
– Мертвецкая, что ли? - спросил Гаврик, отчетливо произнеся это ужасное слово. - И она там находится?
– Да. Лежит там. Вместе с другими нашими товарищами. Их там человек двадцать. Пересыпские, слободские, с Сахалинчика есть. Два матроса.
– А она… какая? - немного помедлив, с усилием спросил Гаврик.
– Какая? Маленькая. На вид совсем девочка, подросточек. Аккуратная, как гимназистка…
Гаврик странно задвигался на снегу, сорвал с головы фуражку, звякнул винтовкой, ткнулся давно не стриженной золотистокаштановой головой в сугроб и замычал.
Потом он внезапно вскочил на ноги, во весь рост рванулся вперед, выхватил из-за пояса лимонку и швырнул ее далеко туда, где возле пулемета копошились мутные силуэты гайдамаков.
Через несколько мгновений граната разорвалась, послышался человеческий крик, и Гаврик снова лег рядом с Синичкиным, положив лицо в снег.
– Ну брось, брат… брось… не убивайся, - бормотал Синичкин и осторожно потрогал его за плечо.
– Отстаньте! - злобно сказал Гаврик, отворачиваясь, и затрясся.
Через некоторое время по Пушкинской улице со стороны Николаевского бульвара подъехал автомобиль, та самая штабная машина, которую Гаврик три дня назад реквизировал в штабе округа.
За рулем сидел все тот же шофер, а рядом с ним на сиденье во весь рост стоял матрос с 'Алмаза' в расстегнутом бушлате, размахивал над головой белым флагом и кричал в жестяной рупор-мегафон: