меня проворный вестовой, большой ловчила!
– Ага, применился к местности, молодец, - деловито заметила Мотя, щегольнув этим солдатским выражением, весьма модным как на фронте, так и в тылу.
– А где Гаврик?
– Слава тебе господи, вспомнили и про своего дружка!
Петя засмеялся. Конечно, он его никогда и не забывал. Просто было невозможно сразу вернуться в тот мир, от которого Петю отделяли три года войны и разлуки. Все возвращалось постепенно.
– Дядя Гаврик на фронте.
– Воюет?
– Когда воюет… - неопределенно сказала Мотя и со значением посмотрела на Петю. -…А когда и другими делами занимается.
– В тылу?
– Бывает и в тылу.
Она наклонилась к Пете и шепнула ему на ухо:
– Он теперь на нелегальном положении.
– Понимаю, - сказал Петя.
– Политик.
– Солдат?
– А то! До прапорщика еще не дослужился. Мотя засмеялась.
– Но крестик имеет такой же самый, как у вас. Солдатский. Четвертой степени. За Стоход. Два раза ранен. Боевой.
– Молодец, - сказал Петя с уважением.
Ему нравилось, что его старый друг - хороший фронтовик, а то, что он 'политик', было само собой понятно.
– В Одессе бывает?
– Сегодня здесь, завтра там, - уклончиво сказала Мотя. - Дай бог когда-нибудь побачиться. Да, вот еще. Получите вашу книжку, - прибавила она, вдруг что-то вспомнив.
Она достала из кармана халата и подала Пете желтую книжечку 'Маленькой универсальней библиотеки', пробитую осколками и залитую засохшей кровью.
Это был роман Анатоля Франса 'Боги жаждут', который Петя читал перед самой атакой.
– Нашла у вас в кармане. Спрячьте на память о войне. А самые бриджи я заберу с собой на Ближние Мельницы. Там мы их с мамочкой хорошенько отпарим и заштопаем, так что вы еще в них походите. А пока побудьте без штанишек, - игриво сказала Мотя. - Ну, побегу. Надеюсь, теперь мы будем с вами часто бачиться.
И, сверкнув голубыми глазами, она исчезла, на ходу сдернув со стола салфетку вместе с огрызками карандашей, окурками и большим листом бумаги, расчерченной для преферанса и исписанной вдоль и поперек колонками цифр.
7 ОТЕЦ И БРАТ
– Петруша!
Петя повернул голову и увидел в дверях отца. Но, боже мой, как он изменился!
На нем было порыжевшее летнее пальто поверх холщовой блузы с воротом, вышитым крестиками.
Петя сразу узнал эту блузу. Ее, по семейному преданию, покойная мама вышила папе в то легендарное, трудно вообразимое время, когда они еще были женихом и невестой.
Эту блузу папа обычно надевал один раз в год, летом, на праздник Петра и Павла, в день именин сыновей и покойного своего отца, Петиного дедушки.
В глазах семьи Бачей эта блуза являлась не столько одеждой, сколько предметом искусства, и всегда хранилась чисто вымытой и выглаженной в комоде, вместе с такой же холщовой наволокой с большим букетом цветов, вышитым на ней крестиками.
Отправляясь в дорогу, в наволочку прятали подушку или иногда насыпали яблоки, купленные оптом.
Теперь же Петя увидел, что вышивка на блузе полиняла, повидимому, из праздничной она уже превратилась в ежедневную.
И это больно укололо Петю.
Летнюю соломенную шляпу с выгоревшей репсовой лентой отец держал в руке вместе с веревочной кошелкой, в которой виднелось несколько бумажных кульков.
Отец заметно поседел, теперь его волосы почти сплошь были серые. Они по-семинарски, с двух сторон падали на малиновый от загара лоб.
На буром пористом носу сидело стальное пенсне с пробковыми защипками и черным шнурком с шариком, такими знакомыми с детства.
Бесхарактерный рот отца был полуоткрыт, и вокруг него беспорядочно росла давно не стриженная борода. Серые брови были горестно подняты, в глазах блестели слезы, над переносицей резко чернели две вертикальные морщины.
– Петруша! - с усилием выговорил он, вдруг припал к сыну, жадно целуя его лицо и ощупывая руками все его тело, как бы желая убедиться, что Петя не только жив, но и цел.
Только сейчас Петя ясно понял, какие душевные муки пережил отец, пока сын воевал. И он почувствовал жгучий стыд за то, что так редко писал отцу с позиций, за свои коротенькие бесшабашнохвастливые открытки и в особенности за развязные обращения вроде 'любезный родитель' или 'уважаемый папахен'.
А в это время 'уважаемый папахен' вздрагивал от каждого звонка почтальона, по ночам тяжело дышал в подушку, не в силах заснуть от ужасных предчувствий, и, стоя на коленях, молился перед образом спасителя и клал поклон за поклоном на старом, потертом коврике.
Слезы подступили к Петиному горлу. Сердце рванулось. Он обхватил руками темную от загара, морщинистую шею отца и все же, вместо того чтобы заплакать и сказать 'папочка', смущенно пробормотал:
– Здорово, батя!
А Василий Петрович, уронивший с носа пенсне, все время норовил заглянуть сыну в лицо своими обезоруженными глазами, для того чтобы еще раз убедиться, что сын его жив.
– Куда же это тебя, Петруша, а? - говорил он со слабой улыбкой, которая против воли дрожала на его измученном и вместе с тем счастливом лице. - В ногу, что ли?
– В верхнюю треть бедра, - не без щегольства ответил Петя.
– Навылет? - беззвучно, одними губами проговорил отец.
– Да. Навылет. Осколком гранаты. Вообрази себе, снаряд разорвался буквально под ногами.
Видя, что при этих словах отец побледнел, как полотно, Петя поспешил добавить:
– Но пусть это тебя не волнует. Сейчас все уже в полном порядке.
– А кость? - с трудом шевеля губами, спросил отец. - Кость-то как? Надеюсь, не задета?
'Далась им эта кость', - с неудовольствием подумал Петя.
– Кость не задета, успокойся, - сказал он и уже собирался прибавить: 'Пустяки, царапина', - как вдруг почувствовал стыд. - Понимаешь ли, хотя кость, так сказать, не задета, но нагноение порядочное. Так что придется некоторое время полежать.
– А там, гляди, и война кончится, - быстро, с оживлением подхватил Василий Петрович.
– Ну, на это не приходится рассчитывать, - строго поморщившись, сказал Петя и, конечно, сильно покривил душой, так как больше всего рассчитывал именно на то, что авось война какимнибудь образом