видели. Суровцевы и Елисеевы, мудрые мужики, напихали ему мешок бобров и с богом отправили обратно, пряча за пазуху подписанную грамотку.

Венец и Ничейка ехали воргой, оба распьяным-пьяны-пьянешеньки, на полпути уснули. Олешки сами бежали. Венец во сне скатился с розвальней и остался валяться на дороге. Очнулся — ночь кругом, и созвездья над бором-беломошником, как вогульские грозные городища; пустая белая дорога, снежный лес, дикая тишина. Огляделся: показалось, будто за чащей огоньки мерцают. Решил: либо охотники, либо деревня, либо уж сама Чердынь. Попер по лесу напрямик, цепляясь шубой за сучки.

Вывалился на край обтаявшей елани и застрял от страха на месте. Посреди поляны высоко горели костры, и рядом с ними сидел на корточках седой длинноволосый слепой старик-сказитель, играл на длинной дудке-чипсане. А меж костров, то растворяясь в огненных струях, то вылепляясь вновь, извиваясь, распустив волосы, танцевала нагая женщина — Чертовка. И перед ней на задних лапах стоял медведь, переваливаясь с боку на бок, задрав к небу острую морду — тоже танцевал.

Венец затряс головой — и не стало ничего, будто не было: давно умер слепой сказитель, у которого Иона сжег берестяную книгу, одна в тереме сидела брошенная князем жена, медведь грыз человечьи кости где-нибудь в урочище, не было ничего, только пьяный бред, только морок, только чудская луна колдует в ожерелье звезд над пустой еланью. И в то же время было: беззвучно горели костры, плясал с ведьмой медведь-людоед, мертвый старик заунывно дул в дудку, и ведьма шептала, гладя зверя по морде: «Уходи, Ош, в парму, не губи своих детей…»

Венец шарахнулся обратно и по дороге что было духу бежал до самой Чердыни. Во дворе поленом отходил уснувшего Ничейку, заперся в горнице, засветив все светцы, очумело шаря глазами по стенам и держа под рукой меч. Печально глядел с темной иконы Георгий, медленно пронзая копьецом червячного змея. Дух Венца не успокаивался. Едва взгляд останавливался, как из огоньков лучин распушались костры, а из них вытаивала нагая Чертовка, танцуя теперь вокруг Венца, и, сияя глазами, шептала алыми, словно кровь, губами: «Зачем, дьяк, подсмотрел, как я, ламия, волхвую? Смерть тебе! Смерть, милый! Иди же ко мне!..» И опаляла лицо, грудь, живот страшная и дивная нагота женщины — зовущая, гибельная. А как рассвело, на сугробе под окном Венец нашел след босой женской ноги.

Теперь Венец боялся смотреть на Чертовку, словно взгляд мог выдать его. Но, совсем охваченный пожаром, он уже думал о ней неотступно, ловил каждую тень ее: забытую на перилах крыльца рукавичку, нерасколотый слабыми женскими руками кряж, пролитую у колодца воду, веник, обмахнувший снег с ее ног, скрип половиц под легкими шагами за стеной. В последние дни князь вдруг начал приходить по вечерам к жене. Ревность, ненасытная жадность и тяга к этой страшной бабе съедали душу дьяка. Он под лавкой вытащил мох из пазов между бревен и сквозь щель подслушивал голос Тиче — чтобы знать, о чем она молится, поет, бормочет во сне, разговаривает с мужем. А вскоре Венец увидел, что его уловка стала известна княгине: щель оказалась заткнута тряпкой. Венец даже не раздумывал — лезвием ножа выпихнул кляп.

Сквозь эту щель он и услышал однажды новость. К Чертовке вечером опять пришел князь. Венец лежал под лавкой, прижимаясь ухом к бревну. Князь долго ходил по горнице, молчал, потом сел и сказал:

— Не хочу я, Тиче, свою обиду выносить на люди. Скоро к нам нагрянет князь Юрий Дмитровский. Пока он будет жить в Чердыни, я буду ночевать здесь. Но ты помни, что я не возвращаюсь. Я тебя не прощаю.

— Я не буду запирать дверь, Михан…— тихо ответила Чертовка. — Я жду тебя и без этого кана… Вернись ко мне…

— Н-не могу…— с трудом ответил князь Михаил.

Венец не размышлял, почему в Чердыни появится брат великого князя Московского. В уме его, как кость поперек горла, застряло одно: теми ночами дверь будет открыта. Лишь бы Михаил хоть раз припозднился…

Прошел ледоход на Колве, а потом и пермские праздники. Прилетели птицы, мужики вышли в поле, рыбачьи пыжи понеслись в верховья за нерестившейся рыбой. Из Афкуля зачем-то приехал шибан Исур, собрались княжеские воеводы Бурмот и Зырян, прибыли князьки из Покчи, Искора, Пянтега, Кудымкара. Что-то, видно, затевалось — но Венцу ни до чего дела не было. Иона Пустоглазый сделался втройне обходительней, и наливочка теперь текла ручьем. Наконец из Бондюга со своими воеводами явился и сам Юрий Дмитровский.

Венца пригласили на встречу. В боярской шубе он прел в риднице на лавке и тупо пялил глаза на князя Юрия, а сам думал: устроит ли князь Михаил в честь московского гостя пир, чтобы до утра домой не явиться?

Князь Юрий давно был знаком Венцу. За прошедшие годы он сильно сдал — ссутулился, похудел, стал весь желтый. Наверное, грызла какая-то внутренняя хворь. Немного уж небо ему коптить оставалось. Юрий обрадовался Венцу, а дьяк его словно и не узнал. Глядел — не видел, на вопросы отвечал невпопад. Юрий, похоже, обиделся.

— Чего это, брат, у тебя Данила-то как обухом по лбу получил? — недовольно спросил князь Юрий у князя Михаила.

— Пьет без просыпу, очумел, — спокойно ответил Михаил.

Юрий внимательно оглядел давнего знакомца.

— Да уж… Твой медвежий угол кого хошь в баклажку загонит… Поди, Данила, к себе, проспись. Завтра поговорим.

Венец молча встал, поклонился и двинулся в сени, не чуя под собою ног. Навстречу ему челядь волокла блюда и прочую утварь для пира. Чертовка сидела в тереме одна, и дверь ее была не на засове… Господи, в этих краях и темноты полночью не дождешься!

Князь Михаил смотрел, как жрут, пьют и смеются воеводы князя Юрия. Он думал, что где-то далеко, на берегу голубой Камы, их дожидается беспощадное войско: смолит насады, бьет птицу и зверя в дорогу, чеканит наконечники стрел и натягивает тетивы на луки, а в пестрой тени Прокудливой Березы, где когда-то разгорелась его любовь, сидит бородатый московит, точит саблю и пробует остроту лезвия на тонких ветках. Князь Михаил смотрел на желтого, иссыхающего князя Юрия, которого он должен был называть братом, и думал, что не брат он ему, а враг, потому что его брат костром сгорел на Вагильском тумане и сейчас лежит в земле у стены собора, а князь Юрий гнилушкой медленно тлеет подле московского стола и отравляет все вокруг себя, сам отравленный своей злобой на судьбу, смысла которой ему никогда уже не постичь.

— Вели-ка, брат, татарину выйти, — склонясь к Михаилу, велел князь Юрий.

Исур услышал, встал, сжав губы в нитку, и вышел из гридницы, звеня ножнами и шпорами.

— С оружием его к себе допускаешь? — хмыкнул Юрий, провожая Исура глазами.

— Я не великий князь, а он не казанский хан.

— Не хан, да варнак его… Как, брат, двинемся мы вниз по Каме от Бондюга, надо бы, думаю, завернуть нам и к татарским городищам в твоей земле. Как их?..

— Ибыр и Афкуль.

— Вот… Коли казанцев трясти станем, не дело этих здесь нетронутыми оставлять. Ты мне дай проводников, которые к татарам дорогу укажут…

Михаил положил на столешницу локти, катая между ладонями деревянную кружку.

— Нет, князь, — ответил он. — Московиты с казанцами воюют — их дело. А Чердынь и Соликамск с Ибыром и Афкулем не враги. Ты нас в свой горшок не суй.

— За татар заступаешься никак?

— Не за всех. За пермских татар, у которых Исур шибаном.

— Да есть ли разница между пермской и казанской татарвой?

— Из Москвы, конечно, эту разницу не увидишь. Только с колокольни рыбу не ловят. Когда судьба забросила меня сюда княжить, был я мальчишкой сопливым. И кто мне помог? Великий князь? Нет. Шибан Мансур, отец Исура, помог. Ему я и обещал не поднимать меча на Афкуль с Ибыром. А Исур мне друг

Вы читаете Сердце Пармы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату