повыселимся, поговорым о сердечных делах'. Ее зовут Марите, ну как там ее дальше… Так вот, все в доме было открыто, но нигде ни души. Уехала эта телезвезда, потом, попозже, вернулась – опять никого. Так она и убралась восвояси, понурившись, на своих высоченных, как ходули, каблуках, с чемоданчиком из кожи телезрителей.
– Из прислуги тоже никого нет? – спросила я девушку.
– Нет, сегодня утром я заходила в дом и никого не видела.
– Вы заходили еще раз?
– Да, я немного беспокоилась. Мсье Морис приехал в пятницу вечером, это точно, я сама слышала. А потом мне не дает покоя еще одна вещь, хотя, это, конечно, глупо.
– Что именно?
– В пятницу вечером в его доме стреляли из ружья. Я была в оливковой роще, это как раз за домом. Слышу – три выстрела. Правда, он вечно возится со своим ружьем, но шел уже одиннадцатый час, и это меня встревожило.
– А вы бы просто пошли и посмотрели, в чем дело.
– Видите ли, я была не одна. Откровенно говоря, моя тетка старше самого Мафусаила, поэтому, когда я хочу с кем-нибудь поцеловаться, мне приходится убегать в рощу. У вас такой вид, будто вы не понимаете. Это правда или вы просто разыгрываете из себя бесстрастную, непроницаемую женщину?
– Нет, я понимаю, очень хорошо понимаю. С кем вы были?
– С одним парнем. Скажите, а что у вас с рукой? Только не отвечайте, как Беко, а то я покончу с собой.
– Да ничего страшного, уверяю вас. А с субботы никто не появлялся на вилле?
– Ну, знаете, я не сторож здесь. У меня своя жизнь, к тому же очень насыщенная.
Треугольное личико, голубые глаза, розовое платье, обтягивающее небольшую девичью грудь. Она мне нравилась своей живостью и в то же время вызывала во мне грусть, сама не знаю почему. Я сказала ей:
– Ну, спасибо, до свидания.
– Знаете, вы можете называть меня Кики.
– До свидания, Кики.
Проезжая по розовой асфальтовой дорожке, я наблюдала за этой босой девушкой со светлыми волосами в зеркальце машины. Она снова потерла пальцем свой носик, потом вскарабкалась обратно на ограду, с которой я ей перед этим помогла спуститься.
Остальное, конец этих поисков, когда я вновь нашла себя, произошло три или четыре часа назад, я теперь уже не знаю. Я вошла в дом Мориса Коба, дверь была открыта, нигде ни души, тишина. И все знакомо мне, настолько знакомо, что я уже на пороге поняла, что я сумасшедшая. Я и сейчас в этом доме. Я жду в темноте, прижав к себе ружье, лежа на кожаном диване, который приятно холодит мне голые ноги, и, когда кожа согревается от моего тела, я передвигаюсь, ища прохлады.
Все, что я увидела, войдя в этот дом, до странного напомнило мне то, что осталось в моей памяти – а может быть, в моем воображении – о доме Каравеев. Лампы, ковер с единорогами в прихожей, комната, в которой я сейчас лежу, – все это мне знакомо. Потом я обнаружила на стене экран из матового стекла, и, когда я нажала кнопку, на экране возникла рыбачья деревушка, затем еще один пейзаж, а за ним еще: цветные слайды. Тут я тоже сразу определила, что они сделаны на пленке 'Агфа-колор', – как я уже говорила, я столько занимаюсь этой ерундой, что могу по оттенку красного тона определить, какой фирмы пленка.
Дверь в соседнюю комнату была отворена. Там, как я и ожидала, стояла широченная кровать, покрытая белым мехом, а напротив нее, на стене, висела наклеенная на деревянный подрамник черно- белая фотография обнаженной девушки, прекрасная фотография, которая передавала даже пористость кожи.
Эта девушка уже не сидела на ручке кресла, а стояла спиной к снимавшему, и только одно плечо и лицо были повернуты к объективу. Но это была не Анита Каравей и не какая-то другая женщина, на которую можно было бы свалить все грехи. Это была я.
Я подождала, пока меня перестанет бить дрожь, потом сменила очки-очень медленно, с трудом, потому что пальцы мои были словно парализованы, а к горлу подступал какой-то тошнотворный комок, который, казалось, сейчас вырвется наружу. Я убедилась, что у девушки на фотографии моя шея, мои плечи, мои ноги, что передо мной не какой-нибудь фотомонтаж. Уж в этом-то я тоже поднаторела и не ошибусь. И вообще я с чудовищной ясностью сознавала: это я.
Наверное, я просидела там, на кровати, глядя на эту фотографию и ни о чем не думая, час, а может, и больше, – во всяком случае, уже стемнело, и мне пришлось зажечь свет.
После этого я сделала одну глупость, я и сейчас еще стыжусь этого: я расстегнула юбку и пошла к двери, которая, как я знала, ведет в большую, с зеркалом, ванную комнату – вопреки моим ожиданиям она оказалась облицованной не черной плиткой, а красной и оранжевой, – чтобы убедиться, что я действительно такая, какой представляюсь себе. И вот так глупо стоя раздетой в тишине этого пустынного дома – юбка на полу, трусики спущены, – я вдруг встретилась с собственным взглядом, которого всю жизнь избегала: на меня сквозь очки смотрели чьи-то чужие глаза, пустые глаза, еще более пустые, чем дом, в котором я находилась, и все же это была я, да, я.
Я оделась и вернулась в комнату с черным кожаным диваном.
Проходя через спальню, я снова взглянула на фотографию. Насколько я вообще еще могла доверять себе, снимок сделан в моей квартире на улице Гренель. Объектив запечатлел меня в ту минуту, когда я шла от постели к стенному шкафу, где висят мои платья; я обернулась, и на моем лице застыла улыбка, полная то ли нежности, то ли любви, не знаю.
Я включила повсюду свет, заглянула в шкафы, поднялась на второй этаж.
Там, в одной из комнат, служившей чем-то вроде фотолаборатории, в ящике тумбочки я нашла две большие мои фотографии, снятые при плохом освещении, они лежали среди кучи других фотографий незнакомых мне девушек, тоже обнаженных. На этих двух снимках на мне еще была кое-какая одежда. На одной я с отсутствующим взглядом сидела полураздетая на краю ванны и снимала чулки. На второй – анфас – я была в одной только блузке, которую выбросила уже года два назад, и смотрела куда-то вниз. Я разорвала оба снимка в клочья, прижав их к груди, так как почти не владела левой рукой.
Я не могла не сделать этого. Думаю даже, это принесло мне некоторое облегчение.
В какой бы комнате я ни раскрывала шкаф, я всюду обнаруживала свои следы. Я нашла свои комбинации, старый свитер, черные брюки, два платья.
Рядом с разобранной кроватью, от простыней которой исходил запах моих духов, валялась моя серьга, а на столике лежали листки, исписанные моим почерком.
Я собрала все свои вещи (и где-то забыла их, пока спускалась на первый этаж) и снова вернулась в кабинет, где лежу сейчас.
На стене, напротив освещенного экрана, в специальной подставке стоят несколько ружей. На полу, посреди синего ковра, я заметила квадратное пятно, более темное, чем остальная часть ковра, словно раньше там лежал небольшой коврик, который потом убрали. На стуле – мужской костюм, тоже синего цвета, пиджак аккуратно повешен на спинку, брюки лежат на сиденье.
Я достала из кармана пиджака бумажник, бумажник Мориса Коба. По фотографии на водительских правах я поняла, что это был именно тот самый скуластый мужчина с гладкими волосами, который разлагался в багажнике 'тендерберда'.
Никаких других воспоминаний он у меня не вызвал, ничего нового не дало мне тщательное обследование бумажника.
Когда я входила в дом, в прихожей я видела телефон. Я достала из сумочки клочок бумаги, на котором был записан номер телефона гостиницы в Женеве, где остановились Каравеи, и заказала его. Мне ответили: 'Ждать придется час'. Я вышла в сад, села в машину и отвела ее за дом, к какому-то строению вроде сарая, где стояли трактор, большой пресс для винограда, вилы. Совсем стемнело. Мне было очень холодно. Меня все время била дрожь. И в то же время холод бодрил меня, во мне появилось какое-то бешенство, упорство, какое-то незнакомое мне дотоле чувство нервного напряжения, которое поддерживало меня, придавало каждому моему движению необычайную уверенность. Несмотря на полный