оскорбленное. Она не вполне верила ему — и не совсем не верила. Быть может, в его словах есть доля правды. Важнее другое: ему следовало бы любить ее так, чтобы и незачем и невозможно было лгать ей или дурно с нею обращаться. Но что делать, если он не хочет быть добрым и правдивым? Она отошла от него и беспомощно покачала головой.
— Тебе вовсе не нужно что-то выдумывать, Клайд, — сказала она. — Неужели ты не понимаешь? Мне все равно, где ты был, только надо было предупредить меня заранее и не оставлять вот так, совсем одну, в рождественский вечер. Вот что мне обидно.
— Но я ничего не выдумываю, Берта, — сердито возразил он. — Я не могу изменить то, что было, — мало ли что пишут в газетах. Грифитсы там были, я могу это доказать. А сегодня я пришел к тебе, как только освободился. Чего ради ты сразу вышла из себя? Я сказал тебе правду: я не всегда могу делать то, что мне хочется. Меня пригласили в последнюю минуту, и я должен был пойти. А потом я не мог вырваться. Чего ж тут сердиться?
Он вызывающе посмотрел на нее, и Роберта, побежденная этими рассуждениями, не знала, как быть дальше. Она вспомнила то, что говорилось в газете о предполагаемой встрече Нового года, но чувствовала, что неблагоразумно заговорить об этом теперь. Ей было сейчас особенно горько думать, что Клайд — постоянный участник той веселой, счастливой жизни, которая доступна лишь для него, но не для нее. И все же она не решалась показать ему, какая жгучая ревность ею владеет. В этом высшем обществе все так весело проводят время — и Клайд, и его знакомые, — а у нее так мало всего. И потом эти девушки — Сондра Финчли и Бертина Крэнстон… он столько о них говорил, о них пишут в газетах… Может быть, он влюблен в одну из них?
— Тебе очень нравится мисс Финчли? — внезапно спросила она, вглядываясь в Полутьме в его лицо; ее охватило беспокойство, ей мучительно хотелось узнать что-то такое, что могло бы пролить хоть слабый свет на его поведение, которое теперь так ее тревожило.
Клайд мгновенно почувствовал значение вопроса: тут было и сдерживаемое желание знать, и беспомощность, и ревность, — это прорывалось в голосе Роберты еще явственней, чем во взгляде. Ее голос звучал так мягко, ласково и печально, особенно в минуты, когда она бывала огорчена и расстроена. Клайда поразила ее проницательность, особое чутье, с каким она сосредоточила свои подозрения на Сондре. Он чувствовал, что она не должна ничего знать, это выведет ее из себя. Но он слишком гордился своим положением в обществе — положением, которое, по-видимому, с каждым часом становилось все более прочным, и это заставило его сказать:
— Немного нравится, конечно. Она очень хорошенькая и превосходно танцует. И потом, она очень богата и великолепно одевается.
Он хотел прибавить, что в остальном Сондра не производит на него большого впечатления, но Роберта почувствовала, что он, пожалуй, по-настоящему увлечен этой девушкой, что целая бездна лежит между нею и всем его миром, — и вдруг воскликнула:
— Еще бы! С такими деньгами всякий сумеет хорошо одеться! Будь у меня столько денег, я бы тоже хорошо одевалась!
К его удивлению и даже ужасу, голос ее вдруг задрожал и оборвался рыданием. Он понял, что она глубоко обижена, жестоко, мучительно страдает и ревнует, и уже готов был снова вспылить, повысить голос, но вдруг смягчился. Мысль, что девушка, которую он до последних дней так горячо и преданно любил, должна из-за него терзаться ревностью, причинила ему настоящую боль, — он ведь хорошо знал, что такое муки ревности: он испытал их из-за Гортензии. Он представил себя на месте Роберты и потому сказал ласково:
— Ну, Берта, неужели мне слова ни о ком нельзя сказать, не рассердив тебя? Это же вовсе не значит, что я как-то по-особенному к ней отношусь. Ты хотела знать, нравится ли она мне, вот я и ответил, — только и всего.
— Да, я знаю, — ответила Роберта. Она стояла перед ним взволнованная, бледная, беспокойно сжимая руки, и смотрела на него с сомнением и мольбой.
— У них все есть, ты сам знаешь, а у меня ничего нет. Где же мне тягаться с ними, когда у них так много всего…
Ее голос снова оборвался, глаза наполнились слезами, и губы задрожали. Она поспешно закрыла лицо руками и отвернулась. Отчаянные, судорожные рыдания сотрясали ее плечи и все тело. Клайд, удивленный, смущенный и растроганный этим внезапным взрывом долго сдерживаемого чувства, сам был глубоко взволнован. Все это было не хитростью, не притворством, не попыткой повлиять на него, но внезапным, потрясающим прозрением; он догадывался, что Роберта вдруг с ужасом увидела себя одинокой, покинутой, без друзей, без надежд на будущее, тогда как у тех, других, кем он теперь так занят, все есть в избытке. А в прошлом у нее — годы горького одиночества, омрачавшего ее юность… их так живо напомнила ей недавняя поездка на родину. Роберта, потрясенная и беспомощная, была поистине в отчаянии.
— Если бы мне посчастливилось, как другим девушкам! — вырвалось у нее из глубины души. — Если бы я могла куда-нибудь поехать, увидеть что-нибудь!.. Как ужасно — вырасти вот так, в глуши… Ни денег, ни платьев — ничего у меня никогда не было! Ничего и никого!..
Не успела она договорить, как ей стало стыдно своей слабости и унизительных признаний: она была убеждена, что именно это в ней и неприятно Клайду.
— Роберта, милая! — быстро и нежно сказал Клайд, обнимая ее, искренне огорченный своей небрежностью. — Не надо так плакать, хорошая моя! Не надо! Я не хотел делать тебе больно, честное слово, не хотел! Я знаю, ты очень огорчалась, это были плохие дни для тебя. Я знаю, как тебе тяжело и сколько ты перенесла. Только не Плачь так! Я люблю тебя, как раньше, правда же, и всегда буду любить. Мне так жаль, что я тебя обидел! Честное слово, жаль! Я никак не мог уйти сегодня вечером и в ту пятницу тоже. Это было просто невозможно! Но больше я не буду так… я постараюсь вести себя лучше, честное слово! Ты моя милая, дорогая девочка. У тебя такие чудные волосы, и глаза, и такая прелестная фигурка. Правда, Берта! И танцуешь ты не хуже других. И ты очень красивая. Перестань, дорогая, ну пожалуйста! Мне так жаль, что я тебя обидел.
По временам, как почти каждый человек при подобных обстоятельствах, Клайд был способен на подлинную нежность, вызываемую воспоминаниями о пережитых им самим разочарованиях, печалях и лишениях. В такие минуты голос его звучал кротко и нежно. Он становился ласков, как может мать быть ласкова с ребенком. Это бесконечно привлекало Роберту. Но эти порывы нежности были так же непродолжительны, как и сильны. Они походили на летнюю грозу: вдруг налетали и столь же быстро проносились. Но этой минуты было довольно, чтобы Роберта почувствовала: он понимает и жалеет ее и, может быть, за это любит еще больше. Не так уж все плохо. Клайд принадлежит ей, и ей принадлежат его любовь и сочувствие. И эта мысль, и его ласковые слова утешили ее, она стала вытирать глаза и вслух пожалела, Что оказалась такой плаксой. Пусть он простит ее за то, что она своими слезами смочила манишку его безупречной белой сорочки. Она больше не будет такой, пусть только Клайд простит ее на этот раз. И Клайд, растроганный силой страсти, которой он и не подозревал в Роберте, целовал ее руки, щеки, губы.
Среди этих ласк и поцелуев он вновь уверял ее безумно и лживо (ведь теперь хотя и по-другому, но так же сильно, а быть может, и сильнее, его влекла Сондра), что она — и первая, и последняя, и самая большая его любовь. И Роберта подумала, что была к нему несправедлива. Ее положение, может быть, и не блестяще, но куда прочнее, чем было в прошлом, прочнее, чем положение тех, других: они могут встречаться с Клайдом в обществе, но им не известно, как сладостна его любовь.
32
И вот Клайд стал признанным членом ликургского светского общества, участником всех зимних развлечений. После того как Грифитсы представили его своим друзьям и знакомым, его, естественно, стали принимать почти во всех видных домах. Но в этом крайне замкнутом кругу, где буквально все, кто занимал какое-то положение, знали друг друга, состояние кошелька значило не меньше, а в некоторых отношениях даже больше, чем родство и связи. В видных семействах считалось неоспоримой истиной, что не только