шляпу он надевал редко. Выговорив мне за чрезмерное любопытство, он сел и с улыбкой выслушал историю о моей неожиданной удаче. Про Ипполиту он сказал: «Она прелестная женщина, но слишком деловая. Я недавно сталкивался с ней, когда переводил — о, всего-навсего деловые письма — для какой-то организации, полагаю, для фирмы в Салониках. Она и устроила мне те переводы. Но что-то не понравилось мне это дело. Они предложили очень большие деньги, чтобы я продолжал работу, но я отказался. Сам толком не знаю почему. Наверно, хотелось оставаться свободным. Мне все меньше и меньше нужно денег и все больше — времени».
Есть и другие факты, кружащие, как пылинки в солнечном луче, в поисках места, куда им лечь: инструменты в кожаном бауле абортикуса. Иглошеие приспособления, которые передразнивают пылких трубадуров рыцарской любви. Зародыши любовных песен. («Есть, может быть, — писал Кёпген, — единственный путь принять представление Плутарха о Мелиспонде[19] . Это должно быть доступно каждому».) Мара, ведьма, с парой щипцов выкорчевала автомобильный аккумулятор. Я не вполне уверен, что в борделях Пирея он не обрёл
Потом, когда я валялся на кровати среди разбросанных записей, мне припомнились некоторые надписи на алтарях и гробницах; мгновения тревожного счастья, испытанные среди них. Если бы величественный Павсаний[21]увидел весь город глазами вот того юного фланера, список его побед воодушевлял бы больше. Имена и камни стали бы настоящим вымыслом, а мы — реальностью. С наступлением темноты мы проскальзывали через пролом в ограде и карабкались по склону к пещере под Пропилеями.
Её ноги в пыльных сандалиях жутко грязны, как и мои, но волосы — свежевымыты и ничем не пахнут. Мы никогда не бываем здесь совершенно одни. Разбросанные окурки отмечают места, где гуляют или лежат, любуясь на звезды, другие влюбленные. Зимой на тех площадках слышен доносящийся с южными ветрами далёкий крик чаек, славящих Афродиту; весной же соловьи с коричневой тафтяной грудкой шлют свой тихий позывной голоском Итиса[22].«Иту, Иту, Иту», — нежно высвистывают они. Позже с лунным светом появляются маленькие совы. Они ручные. (Были когда-то!) Крутят шеей в странном ритме — явный прообраз греческого танца масок.
Внизу по мере развития представления надгробия поворачиваются к востоку, на их ликах — трагическое обещание воскресения. Новый город накатывается, как прибой. Призматические маслянистые отсветы на мостовой, кофейная гуща и поблёскивающие отбросы (рыбья чешуя) позади зловонных таверн с их шпалерами, увитыми виноградом, и стеллажами коричневых бочек. Когда-то золотое яблоко было пропуском в подземное царство, но сегодня я могу купить ей только глазурованное яблоко на палочке, которое она окунает в шербет, лижет, как ручной олень.
Истинная афинянка, свободная от всей этой антикварной чепухи, она ничего не знает о своём городе, и это ничуть её не беспокоит; но, конечно, какие-то древние истории вызывают в ней мимолётный восторг, когда она слушает меня, подслащивая свои поцелуи засахаренным яблочком. Приятно вот так болтать, спотыкаясь на литых формах народных глаголов; рассказывать ей, что воды Стикса были настолько святы, что пить можно было только из лошадиного копыта, иначе отравишься. Так отравился Александр Великий. А ещё как Антоний устроил питейную лавку в Парфеноне, хотя его погубила другая отрава, хронический нарциссизм.
(Она суеверно крестится, как настоящая православная, и боязливо жмётся ко мне.) Потом… о бальзамировании тел мёдом — получается этакое глазурованное яблоко, или о том, как лечили детей от болезней, заставляя их глотать мышей, намазанных мёдом. Брр! Возбуждённая всеми этими историями, она в свою очередь рассказывает о ведьмах и насылаемых ими холодности и импотенции, от которых могут спасти только талисманы, освящённые в церкви. Все это с такой серьезностью, что я на всякий случай тоже осеняю себя византийским крестом, украдкой, чтобы оградить нас обоих от проклятия публики. («Нет никакого различия между истиной и действительностью — спроси любого поэта». Это строго говорит Кёпген, глаза горят, он слёгка захмелел от узо.) На вершине холма пылит тихий ветерок среди прячущихся от лунного света. Акт любви в этом теплом густом воздухе, похоже, совершается так бездумно и просто, что вновь возвращает любовников в мир детских книжек с картинками, посвящённых царству животных, в котором биологический вираж страсти свободен от изнуряющего зуда осмысления. Горячие податливые губы, сильные руки, напряжённое тело — вот, пожалуй, все духовные знания, которые нужны человеческому существу. Только потом, наутро, он вновь займётся самокопанием, одолеваемый сомнениями. Сколько людей было до Иоланты? В горле пересохло от сухого воздуха, мы жадно пьём из священного источника. Она смывает сахар с губ, подмывается ледяной водой и вытирается моим старым шёлковым шарфом. Нет, Афины были ни на что не похожи; и трудный язык с его архаичными мыслеформами охранял их неповторимость от глаз иностранца. Потом сидеть в таверне за обитым жестью столиком, ощущая удовлетворенность, и молчать, глядя друг на друга, сплетя пальцы, перед двумя стаканами с бесцветной ракией и тарелкой оливок. Все должно было бы кончиться там, среди надгробий, под тусклой керосиновой лампой. Может, все и кончилось?
Новость о том, что приезжает Карадок, сообщила мне Ипполита, снова пригласив меня в прекрасный воскресный день на чай; я нашёл её в «Бретани», где у неё был постоянный номер люкс, изображавшую тёрпеливое ожидание в уголке среди кадок с пальмами. На сей раз, как отметил я про себя, она выглядела чуть менее угрожающе, хотя постаралась соответствовать современной моде. Без этих своих брильянтов, да, но и почти без боевой раскраски. Кроме того, она оказалась близорукой: коротко вскинула монокль при моем приближении и улыбнулась. Оптика изменила её умное лицо с орлиным носом, придав ему детское и отчасти невинное выражение. Глаза были чудесные, несмотря на высокомерную раскосость. Она вызывала мгновенную симпатию, хотя выглядела не столь красивой, как в предыдущую встречу. Я припомнил её репутацию женщины экстравагантной и отметил в ней нечто, не отвечавшее её, так сказать, публичным портретам. В глубине души она была наивна — что всегда плохо для женщины, имеющей отношение к политике и общественной жизни.
— Помните наш разговор? Он приезжает — Карадок, архитектор, вы, возможно, слышали о нем? Нет? Ну…
Она неожиданно рассмеялась, будто его имя напомнило ей о чем-то нелепо-смешном. Она смеялась так заразительно, что видна была золотая пломбочка на коренном зубе, потом остановилась и сказала заговорщицким тоном:
— Лекция будет на Акрополе — ваш аппарат сможет?..
Я засомневался:
— Если поднимется ветер, возможны помехи от микрофона. Но я могу сделать несколько пробных записей на улице, хотите? Иногда какая-нибудь мелочь, вроде клацанья зубного протеза, например, искажает звук и делает речь неразборчивой при воспроизведении. Но я, конечно, сделаю, что смогу.
— Если вы приедете ко мне в Наос, в мой загородный дом, то в саду… Вы сможете там попрактиковаться. Он тоже приедет туда. Я пришлю за вами машину в следующую пятницу.
Я полез в карман за карандашом, чтобы написать ей свой адрес, но она засмеялась и жестом остановила меня.
— Я знаю, где вы живёте. Видите ли, я наводила о вас справки. Я не знала, над чем вы работаете и надо ли предлагать вам помощь. Народные песни я могу вам обеспечить по пенсу за пару. — Она щёлкнула белыми пальцами, как подзывают официанта на Востоке. — В моих загородных владениях среди деревенских есть певцы и музыканты…. Может, это будет вам интересно. После основного дела.
— Конечно.