капле. Потом налей стакан и выпей, чтобы здесь, под крышей небес, подытожить иконографию души с собой в раздоре. Эти простые оловянные кувшины смогут на какое-то время примирить все противоречия». Пение заглушило конец разговора, но то тут, то там, как проблески слюды на сколе камня, ухо улавливает закристаллизовавшееся эхо. «Ты заметил, что в момент смерти человек глубоко вздыхает?»
Эти простые знаки мучительного беспокойства, скачущий пульс, невоздержанность, нарушения координации (расколотый кувшин для вина, разбросанные цветы, разбитая ваза) связаны с утратой рефлексов, приобретаемых человеком в младенчестве, на первом году жизни. Иоланту винить нельзя. Она спит, как мышиная вдова, волосы лезут в приоткрытый рот, чёрные ногти на подушке, как гротескные отпечатки пальцев. Жаркий и удушливый запах тел.
Ещё где-то здесь, среди отрывочных фрагментов, восстановленных со старых записей, Авель хранит зародышевую плазму голоса Ипполиты, оживлённого и запинающегося, как ручей, бегущий в пересохшем русле. Черноту тех благоухающих волос, когда причёска кажется словно высеченной из куска антрацита и отполированной — или нарисованной китайской тушью, которая и во тьме сохраняет свой блеск. Она выходит, обнажённая, не испытывая и тени смущения, на балкон за ключами от машины и, когда он уезжает, не оглянувшись, идёт босиком по тропинке в конец сада, к византийской часовне, спросить совета у пронизывающих и суровых очей икон, укоризненной улыбки св. Варвары. Зажигает лампады и шепчет неизменные молитвы.
Я не устаю поражаться тому, что постоянно в то время, втайне от меня, приезжала Бенедикта; она плыла по могучему Дунаю, чьи слабые истоки выбиваются из небольших отверстий во дворе некоего немецкого замка. Она внимает миротворящему пению Нибелунгов, любуется руинами грандиозных замков, задумчиво смотрящих на своё отражение в быстрой воде. Деревья смыкают кроны над Дюрнштейном[36]; затем Вена, Будапешт, Белград и дальше через Железные Ворота[37] к панораме черноморского побережья Болгарии на румынской посудине, вытянутой и узкой, как сигарета; и так до Босфора, где каллиграфическая вязь мечетей и минаретов Полиса ждала её. И Чарлока.
Путешествие ей устроила фирма: молодые вдовы должны как-то забыться.
Облачка тимьяна и розмарина между колоннами, где разложены пучки трав; ты ступал в них. Ни малейшего дуновения ветерка. Солнце-тяжелоатлет завершило своё сногсшибательное выступление и погрузилось во тьму. Лиловую — залива Сароникос, топазовую — Гиметтоса, сиренево-бронзовую — мраморных скульптур. Ложащийся вечер нёс свежесть полуночной и предутренней росы. Здесь мы и собрались, около двух сотен человек, на северной стороне Парфенона.
Ниже волшебно сияла пригоршня драгоценных камней — рассыпанная шкатулка ночных Афин. Вокруг склоняли лысые головы горы, как орден кающихся грешников, в насторожённом и осуждающем молчании. Да, но что же лектор?
— Я весь день не могла его найти. Где-то шатается с Сипплом, пьянствует. Днём их видели в Фалероне[39], на велосипедах, сильно навеселе. Где я только его не искала. Если он не явится через пять минут, придётся мне все отменять. Можешь представить, какое удовольствие доставит женщинам подобный мой провал.
Я взял её за руку и постарался успокоить. Но она вся дрожала от тревоги за Карадока и от ярости. Действительно, среди публики уже чувствовалось лёгкое беспокойство. Болтовня была не столь оживлённой и постепенно затихала.
— Подождём ещё немного, — сказал я в четвёртый раз. Люди в нетерпении покашливали, закидывали ногу на ногу.
В этот момент среди дальних колонн появилась смутная фигура и медленно направилась к нам, что-то бурча на ходу себе под нос. Поначалу это была лишь тень, но по мере приближения она обретала очертания. В левой руке человек держал нечто, похожее на бутылку. Голова его была опущена, и, казалось, он погружён в глубокую задумчивость, шагая медленной и нетвердой походкой.
— Карадок, — прошипела она, одновременно радуясь, ужасаясь и сомневаясь. Человек внезапно остановился и удивлённо воззрился на публику, как будто совершенно не ожидал увидеть нас здесь. — Да он пьян, — добавила она с отвращением и стиснула мою руку. — О Господи! Он не помнит, что должен читать лекцию.
И в самом деле, все это было ясно видно по выражению величавого, но несколько обмякшего лица. Лица человека, который тщетно пытается понять, что он, черт возьми, делает в подобном месте и в подобный час. С возрастающим изумлением он уставился на пюпитр, потом на собрание перед ним. «Разрази меня гром!» — громко сказал он. В этот момент Ипполита в полном отчаянии захлопала и тем спасла ситуацию. Все последовали её примеру, и шум аплодисментов словно бы затронул некую тайную струну в удалённом уголке памяти лектора. Он нахмурился и закусил губу, пытаясь разобраться в рое смутных воспоминаний, как-то их упорядочить. Донкихотские аплодисменты звучали все громче, и их смысл постепенно начал доходить до него. Весь этот народ собрался ради него! Ради этой ерунды — лекции. Широкая улыбка озарила героические черты. «Ну, конечно же, лекция», — сказал он с явным облегчением и поставил бутылку на землю — медленно, но не слишком шатаясь. Невозможно было понять, ясно ли аудитории, что он пьян, как это было ясно нам. Возможно, они знали его недостаточно хорошо, чтобы уловить, что за приятной вольностью манер скрывается нечто большее, чем непринуждённость великого ученого-иностранца. Кроме того, его спутанная грива и помятая одежда выглядели странно в этом собрании. Он появился из-за колонн, как какой-нибудь мудрец или пророк, — и, может, с оракулом в руке? Волна интереса покатилась по всем нам. Греки, с их прекрасным чувством театральной сути ораторского искусства, должно быть, поверили, что это был срежиссированный выход, единственно подходящий человеку, собирающемуся произнести речь с постамента этого самого загадочного среди древних монументов. Но для него было уже то хорошо, что в столь поздний час он вспомнил о лекции, — мысль о ней, должно быть, весь день всплывала на краю подсознания, — но вдруг он не подготовился к ней? Ипполита дрожала как лист. Мы стиснули ладони в общей тревоге, глядя, как он шагнул вперёд и вцепился в пюпитр, как дантист — в приговорённый коренной зуб. Он оглядел публику из-под нахмуренных бровей, как лев. Затем резко поднял руку, и аплодисменты смолкли.
— Весь день, — хрипло заговорил он тоном дельфийского оракула, — я размышлял, что рассказать вам нынешним вечером об этом, — широким жестом он показал на колонны позади себя.
— По крайней мере, он хоть на что-то ещё способен, — вздохнула Гиппо с растущим облегчением. Я бы сказал больше. Карадок с трудом ворочал языком, однако говорил ясно и отчётливо. Он быстро приходил в себя, речь его обретала обычную живость.
— Размышлял, — продолжал он скрежещущим голосом, — многое ли из того, что знаю, я
Его вступление было нерасчётливо ярким. Он коснулся древних мистерий, сокровенных знаний, что было очень кстати в таком месте и перед такой публикой, и тем пробудил всеобщий интерес. Но потом тряхнул головой и в глубокой задумчивости надолго уткнулся подбородком в грудь. Мы, его друзья, испугались, что он задремал, — но наши страхи были напрасны.
В нужный момент Карадок снова вскинул львиную голову и, едва слышно икнув, продолжил в своей оракульской манере:
— Время должно вдохновлять нас высокими воспоминаниями, которые витают в сём месте. Прежде всего, кто они были, те наши предки? Кто? И как им удалось раскрыть возможности, скрытые в человеческих понятиях о красоте, обойти историю, сократить вечность? Может, с помощью молитвы, — но обращённой к