кварталов на противоположном берегу. Из окна гостиной видны пароходики с туристами из Гетеборга. На своем пути они минуют место, где он родился, и в сумерки тихо выплывают из сердца Швеции, оставив за собой серебряные березовые леса вдоль берегов озера Веттерн, ярко окрашенные деревянные домики, маленькие пристани, где цыплята ищут червяков в земле, тонким слоем припорошившей гранит.И наблюдая вечером, как пароходы бочком идут швартоваться напротив ратуши, Крог, интернационалист, работавший на заводах Америки и Франции, свободно, как на шведском, говоривший по-английски и по- немецки, дававший займы всем решительно европейским правительствам, — Крог чувствовал что-то утраченное, упущенное и упрямо живое.
Крог встал спиной к берегу. Магазины на Фредсгатан закрыли, народу на улице поубавилось. Для прогулки было холодно, и Крог поискал глазами такси. Он заметил машину в глубине узкой улочки справа и остановился на углу. Пронзительно взвизгнули трамваи на Тегельбаккен, ветер пронес над крышами свисток паровоза. Автомобиль, двигавшийся слишком быстро для такси, чуть не выскочил на тротуар, где стоял Крог, и вскоре пропал за трамваями, за линиями и фонарями Тегельбаккен, оставив после себя тревожный осадок, вонючий выхлоп. В переулке таксист завел машину и медленно тронулся в сторону Крога. Автомобильный хлопок привел на память озеро Веттерн и дикую утку, тяжело и шумно поднявшуюся из камышей. Он поднял весла и замер, пока отец стрелял; он был голоден, от выстрела зависел обед. Тяжелый едкий запах повис над лодкой, птица дернулась, словно ее подсекла огромная рука.
— Такси, герр Крог.
В Америке, подумал Крог, это был бы не выхлоп, а выстрел, и он резко наклонился к водителю:
— Откуда вы знаете мое имя?
На него глядело бесстрастное, обветренное лицо:
— Кто вас не узнает, герр Крог? Вы очень похожи на свои портреты.
Птица падала, хлопая крыльями, словно воздух разрядился и не держал ее. Упав, она вынырнула и замерла на воде. Когда они добрались до нее, она была мертвая, клюв ушел под воду, одно крыло затонуло, она напоминала разбившийся, брошенный всеми аэроплан.
— В английскую миссию, — сказал Крог.
Откинувшись на спинку, он смотрел, как на стекло из тумана наплывали лица и пропадали. Защищенные и счастливые своей безымянностью, люди держали путь к американским горам в Тиволи, к дешевым местам в кинотеатрах, к любви в укромных углах. Крог задернул шторы и в темной рокочущей коробке попытался думать о цифрах, отчетах, контрактах. Человеку моего положения нужна охрана, думал он, но если обратиться в полицию, то полиция не замедлит сунуть нос в его дела. Они узнают об американской монополии, когда даже директора убеждены, что дела еще только в стадии переговоров; они узнают очень много о самых разных вещах, а что сегодня знает полиция — завтра почти наверняка узнает пресса. Он понял, что не может позволить себе охраны. Расплачиваясь с шофером, он впервые осознал свое одиночество как слабость.
Он услышал крик парохода с озера, тяжелый стук двигателей. В тумане глухо звучали отсыревшие голоса — так глохнут моторы давшего течь, идущего ко дну корабля.
Крог не умел анализировать свои чувства, он только мог сказать себе:
«Тогда-то я был счастлив; сейчас мне плохо». Через стеклянную дверь он видел, как по мраморным ступеням степенно сходит лакей-англичанин. В том году, в Чикаго, он был счастлив.
— Посланник у себя?
— Разумеется, герр Крог.
За лакеем вверх по лестнице; и в Испании он был счастлив. В его воспоминаниях совершенно отсутствовали женщины. После мысли: «Я был счастлив в том году», — вспоминался маленький, не больше чемоданчика механизм, заработавший на столе в его квартирке, и как не отрывая глаз он смотрел на него весь вечер, ничего не ел и не пил, а потом целую ночь пролежал без сна, повторяя про себя:
— Я был прав. Серьезного трения нет. — Герр Эрик Крог.
Комната кишела женщинами, и ему были неприятны любопытство и тайная алчность (богатейший человек в Европе), с которыми они обратили к двери свои старые, гладкие, ярко раскрашенные лица, похожие на картинку в древнем молитвеннике, сберегаемые под стеклом и раскрытом всегда на одной и той же странице. Посланник пользовался успехом у пожилых дам. Сейчас он хлопотал у серебряной спиртовки (он всегда сам разливал чай) и в следующую минуту, кивнув Крогу, уже цеплял серебряными щипчиками ломтики лимона.
— Сегодня торжественный день, мистер Крог, — сказала женщина с ястребиным лицом. Он часто встречал ее в миссии, привык считать родственницей посланника, но никак не мог вспомнить ее имени.
— Торжественный день?
— Новая книга стихов.
— А-а, новая книга стихов. — Она взяла его под руку и увела к хрупкому столику — «чиппендейл»; в противоположном углу посланник разливал чай. «Чиппендейл» и серебро задавали тон в обстановке; нездешняя комната, но лояльная, как интеллигент-иностранец, что свободно объясняется на чужом языке и усвоил местные нравы и манеры; впрочем, не настолько, чтобы Крог чувствовал себя как дома.
— Я не понимаю поэзию, — неохотно проговорил он. Он не любил признаваться, что есть вещи, которые он не понимает; он предпочитал узнать мнение специалиста и высказать его как свое, но, окинув взглядом комнату, убедился, что помощи ждать неоткуда. Перезрелые дамы английской колонии щебетали вокруг чайного столика как скворцы.
— Посланник расстроится, если вы не взглянете.
Крог взглянул. Книгу открывала репродукция с портрета работы Де Ласло: прилизанная серебряная голова, довольно застенчивые любознательные глаза в сетке морщин, наливные щечки. «Виола и лоза». — Виола и лоза, — прочел Крог. — Что это значит? — То есть? — удивилась дама с ястребиным лицом. — Это виола да гамба и… вино.
— Английская поэзия, по-моему, очень трудна, — сказал Крог. — Но вы должны немного прочесть. — Она сунула ему книгу; из чувства уважения к иностранкам он повиновался, застыв с книгой в высоко поднятой руке: «Памяти Даусона», за его спиной позвякивал фарфор, звенел колокольчик хозяйского голоса.
— Нет, — сказал Крог. — Нет. Непонятно. — Ему было не по себе. Точность — это качество он ценил превыше всего: точность машины, точность в отчете. Временами, рассуждал он, мужчине нужна женщина, как бывает необходимо иногда засекретить активы или скрыть реальную стоимость акций, но нельзя же объявлять об этом во всеуслышание, и он недоверчиво покосился на посланника, грызшего миндальное печенье. Его утомляли манеры, которые он не понимал, ничего не говорившие ему слова, и уже во второй раз за этот день он вспомнил свою однокомнатную квартирку в Барселоне и маленькую модель, принесшую ему богатство, огромное богатство, огромное влияние — и эту скуку и тревогу тоже. Сейчас он вышел на американский рынок, и надо равняться на Америку.
Он вспомнил Чикаго. Он был счастлив в Чикаго; в ту пору там не знали гангстерской войны. Это было давно, еще до Барселоны; но почему он там был счастлив — он не мог вспомнить. В памяти остались только скованное льдом озеро, комнатка с подвесной койкой, мост, где он работал, и как однажды ночью шел снег и он купил бутерброд с горячей сосиской и, укрывшись от ветра, ел его под аркой моста. Наверное, у него были приятели, но он никого не помнил, наверное, были девушки, но он не помнил ни одного лица.