его.
– Спасибо, Вязигин, я пойду…
– За здоровье балаганных актеров! – крикнул Ханов, поднимая рюмку.
– Костин, вечно ты балаганишь! – как-то странно, сквозь зубы процедил Вязигин…
Был холодный, вьюжный день. Кутаясь в пальто и нахлобучив чуть не на уши старомодный цилиндр, Ханов бодро шагал к Девичьему полю.
Он то скользил по обледенелому тротуару, то чуть не до колена вязнул в хребтах снега, навитых ветром около заборов и на перекрестках; порывистый ветер, с силой вырывавшийся из-за каждого угла, на каждом перекрестке, врезывался в скважины поношенного пальто, ледяной змеей вползал в рукава и чуть не сшибал с ног. Ханов голой рукой попеременно пожимал уши, грел руки в холодных рукавах и сердился на крахмаленные рукава рубашки, мешавшие просунуть как следует руку в рукав.
Вот, наконец, и Девичье поле, занесенное глубоким снегом, тучами крутящимся над сугробом.
Посередине поля плотники наскоро сшивали дощатый балаган. Около него стоял пожилой человек, в собольей шубе, окруженный толпой полураздетых, небритых субъектов и нарумяненных женщин, дрожавших от холода.
Он отбивался от них.
– Да не надо, говорят, не надо, у меня труппа полна.
– Иван Иванович, да меня возьмите хоть, ведь я три года у вас Илью Муромца представлял, – приставал высокий, плотный субъект с одутловатым лицом.
– Ты только дерешься, да пьянствуешь, да ругаешься неприлично на сцене, и так чуть к мировому из-за тебя не попал, а еще чиновник. Не надо, не надо.
– Иван Иванович, нас-то вы возьмите, Христа ради, ведь есть нечего, – упрашивали окружающие.
– Не надо.
Ханов приосанился, принял горделивую позу, приподнял слегка цилиндр и спросил:
– Иван Иванович Обиралов – вы?
– Я, что угодно?
– Вязигин просил вам передать.
Тот взял визитную карточку, прочитал и подал руку Ханову.
– Очень приятно-с… От Вязигина? Мой приятель… Дела делали… пожалуйте в трактир-с!
– Иван Иванович, как же, возьмете? – упрашивала толпа.
– Да ну, ступайте, что пристали? Сказал – не надо, некогда… Пойдемте-с, – и они с Хановым пошли.
Толпа направилась следом.
Ханов слышал, как про него говорили: «должно?, наниматься», «актер», «куда ему, жидок», «не выдержит», «видали мы таких».
Народные гулянья начались. Девичье поле запестрело каруселями, палатками с игрушками, дешевыми лакомствами.
Посередине в ряд выросла целая фаланга высоких, длинных дощатых балаганов с ужасающими вывесками: на одной громадный удав пожирал оленя, на другой негры-людоеды завтракали толстым европейцем в клетчатых брюках, на третьей какой-то богатырь гигантским мечом отсекал сотни голов у мирно стоявших черкесов. Богатырь был изображен на белом коне. Внизу красовалась подпись: «Еруслан богатырь и Людмила прекрасная».
«Это, должно быть, я!» – взглянув на рыцаря, улыбнулся Ханов, подходя к балагану.
Около кассы, состоящей из столика и шкатулки, сидела толстая баба в лисьем салопе и дорогой шали.
– Это балаган Обиралова? – обратился к ней Ханов.
– Балаганы с петрушкой, а это киятры!.. Это наши киятры… А вам чево?
– Я актер Ханов, я играю сегодня.
– Тьфу! а я думала, с человеком разговариваю! Балаган тоже!
«Хорошенькая встреча», – подумал Ханов и поднялся четыре ступеньки на сцену.
По сцене, с изящным хлыстом в руке и в щегольской лисьей венгерке, бегал Обиралов и ругал рабочих. Он наткнулся на входившего Ханова.
– Так нельзя-с! Так не делают у нас… Вы опоздали к началу, а из-за вас тут беспокойся. Пошел-те в уборную, да живо одеваться! – залпом выпалил Обиралов, продолжая ходить.
Ханов хотел ответить дерзостью, но что-то вспомнил и пошел далее.
– В одевальню? сюда пожалте… – указал ему рабочий на дверь.
Ханов поднял грязный войлок, которым был завешан вход под сцену, и начал спускаться вниз по лесенке.
Под сценой было забранное из досок стойло, на гвоздях висели разные костюмы, у входа сидели солдаты, которым, поплевывая себе на руки, малый в казинетовом пиджаке мазал руки и лицо голландской сажей. Далее несколько женщин белились свинцовыми белилами и подводили себе глаза. Несколько человек, уже вполне одетые в измятые боярские костюмы, грелись у чугуна с угольями. Вспыхивавшие синие языки пламени мельком освещали нагримированные лица, казавшиеся при этом освещении лицами трупов.
Ханов оделся также в парчовый костюм, более богатый, чем у других, и прицепил фельдфебельскую шашку, справлявшую должность «меча-кладенца».
Напудрив лицо и мазнув раза два заячьей лапкой с суриком по щекам, Ханов вышел на сцену.
По сцене важно разгуливал, нося на левой руке бороду, волшебник Черномор. Его изображал тринадцатилетний горбатый мальчик, сын сапожника-пьяницы. На кресле сидела симпатичная молодая блондинка в шелковом сарафане с открытыми руками и стучала от холода зубами. Около нее стояла сухощавая, в коричневом платье, повязанная черным платком старуха, заметно под хмельком, что-то доказывала молодой жестами.
– Мама, щец хоть принеси… Свари же…
– Щец! Щец!.. Дура!.. Деньги да богатство к тебе сами лезли… Матери родной пожалеть не хотите… Щец!
– Мама, оставьте этот разговор… Не надо мне ничего, лучше голодать буду.
В публике слышался глухой шум и аплодисменты. Обиралов подошел к занавесу, посмотрел в дырочку на публику, пощелкал ногтем большого пальца по полотну занавеса и крикнул: «Играйте!»
Плохой военный оркестр загремел. У входа в балаган послышались возгласы:
– К началу-у-у, начинаем, сейчас начнем!
Наконец, оркестр кончил, и занавес, скрипя и стуча, поднялся.
Началось представление.
Публика, подняв воротники шуб, смотрела на полураздетых актеров, на пляшущих в одних рубашонках детей и кричала после каждого акта «бис».
В первый день пьеса была сыграна двадцать три раза.
К последнему разу Черномор напился до бесчувствия; его положили на земляной пол уборной и играли без Черномора.
После представления Ханов явился домой веселый и рассказал жене о своем дебюте. Оба много смеялись.
На следующий и на третий день он играл в надежде на скорую получку денег и не стеснялся. Публика была самая безобидная: дети с няньками в ложах и первых рядах и чернорабочие на «галдарее». Последние любили сильные возгласы и резкие жесты, и Ханов старался играть для них. Они были счастливы и принимали Ханова аплодисментами.
Аплодисмент балагана – тоже аплодисмент.