– А выпить хочется тебе?
– Нет, барин, шабаш! Было попито, больше не буду, вот тебе бог, не буду! Все эти прежние художества побоку… Зарок дал – к водке и не подходить: будет, помучился век-то свой! Будет в помойной яме курам да собакам чай собирать!
– Так не будешь?
– Вот-те крест, не буду.
Спустя около месяца после этого разговора Спирька является к моему сотоварищу и говорит ему:
– Петр Григорьич, дайте мне четыре рубля, жисть решается!
– Как так?
– Невесту на четыре рубля сосватал! С приданым, и все у нее как следно быть, в настоящем виде.
– Что ты?
– Будь сейчас четыре рубля, и жена готова!
– На что же четыре рубля?
– Свахе угощение, и ей тоже надо. Сделайте милость, будьте, барин, отец родной, составьте полное удовольствие, чтобы жениться – остепениться!
Ему дали четыре рубля. Это было в три часа дня, Спиридон разоделся в чистую сорочку, в голубой галстук, наваксил сапоги и отправился.
На другой день Спирька не являлся. Вечером, когда я вместе с Григорьевым возвратился домой после спектакля, Спирька спал на диване в своих широчайших шароварах и зеленой рубахе. Под глазом виднелся громадный фонарь, лицо было исцарапано, опухло. Следы страшной оргии были ясно видны на нем.
– Вот так женился! – сказал Григорьев, рассматривая лежавшего.
– Да, с приданым жену взял!
Спирька, услыхав разговор, поднял голову, быстро опомнился, вскочил и пошел в переднюю, не сказав ни слова.
– Спиридон! – громко окликнул его Григорьев, едва сдерживаясь от смеха.
– Чего изволите? – прохрипел тот в ответ, останавливаясь у двери и жмурясь.
– Что с тобой? А?
– Загуляли, барин! – Спирька махнул энергично правой рукой.
– А свадьба когда?
– Не будет! – пресерьезно ответил он и скрылся за дверями.
Григорьев решил его еще раз одеть и не прогонять.
– Авось исправится, человеком будет! – рассуждал он.
Однако слова его не оправдались. Запил Спирька горькую. Денег нет – ходит печальный, грустный, тоскует, – смотреть жаль. Дашь ему пятак – выпьет, повеселеет, а потом опять. Видеть водки хладнокровно не мог. Платье дашь – пропьет.
Наконец, Григорьев прогнал его. После, глубокой осенью, в дождь и холод, я опять встретил его, пьяного, в неизменных шароварах, зеленой рубахе и резиновых калошах. Он шел в кабак, пошатывался и что-то распевал веселое…
Балаган
Ханов более двадцати лет служит по провинциальным сценам.
Он начал свою сценическую деятельность у знаменитого в свое время антрепренера Смирнова и с бродячей труппой, в сорокаградусные морозы путешествовал из города в город на розвальнях. Играл он тогда драматических любовников и получал двадцать пять рублей в месяц при хозяйской квартире и столе. Квартирой ему служила уборная в театре, где в холодные зимы он спал, завернувшись в море или в небо, положивши воздух или лес под голову. Утром он развертывался, катаясь по сцене, вылезал из декорации весь белый от клеевой краски и долго чистился.
Лет через десять из Ханова выработался недюжинный актер. Он женился на молодой актрисе, пошли дети. К этому времени положение актеров сильно изменилось к лучшему. Вместо прежних бродячих трупп, полуголодных, полураздетых, вместо антрепренеров-эксплуататоров, игравших в деревянных сараях, явились антрепренеры-помещики, получавшие выкупные с крестьян. Они выстроили в городах роскошные театры и наперебой стали приглашать актеров, платя им безумные деньги.
Пятьсот и шестьсот рублей в месяц в то время были не редкость.
Но блаженные времена скоро миновали. Помещичьи суммы иссякли. Антрепренерами явились актеры-скопидомы, сумевшие сберечь кой-какие капиталы из полученных от помещиков жалований.
Они сами начали снимать театры, сами играли главные роли и сильно сбавили оклады. Время шло. Избалованная публика, привыкшая к богатой обстановке пьес при помещиках-антрепренерах, меньше и меньше посещала театры, а общее безденежье, тугие торговые дела и неурожай довершили падение театров. Дело начало падать. Начались неплатежи актерам, между последними появились аферисты, без гроша снимавшие театры; к довершению всех бед великим постом запретили играть.
В один из подобных неудачных сезонов в городе, где служил Ханов, после рождества антрепренер сбежал. Труппа осталась без гроша. Ханов на последние деньги, вырученные за заложенные подарки от публики, с женой и детьми добрался до Москвы и остановился в дешевых меблированных комнатах.
Продолжая закладываться, кое-как впроголодь, он добился до масленицы. В это время дети расхворались, жена тоже простудилась в сыром номере. А места все не было, и в перспективе грозил голодный пост.
– И зачем это я русский, а не немец, не француз какой-нибудь! – восклицал за рюмкой водки перед своими товарищами Ханов.
– Да, вот иностранцам скабрезные шансонетки можно петь, а нам, толкователям Гоголя и Грибоедова, приходится под заграничные песни голодом сидеть…
– И сидишь, и жена и дети сидят, а заработки никакой… Пойду завтра дрова колоть наниматься…
– Зачем дрова! Еще в балагане можно заработать, – заметил комик Костин, поглаживая свою лысинку.
– В балагане? – удивился Ханов.
– Ну да, в балагане под Девичьим…
– Стыдно, брат, в балагане…
– Стыдно? Дурак! Да мы на эшафоте играли!
– Что-о? – протянул сквозь зубы столичный актер Вязигин, бывший сослуживец и соперник Ханова по провинциальным сценам, где они были на одних ролях и где публика больше любила Ханова.
– На эшафоте, говорю, играли… Приехали мы в Кирсанов. Ярмарка, все сараи заняты, играть негде. Гляжу я – на площади эшафот стоит: преступников накануне вывозили.
– Ну и…
– Ну и к исправнику сейчас. Так, мол, и так, вашскородие, уступите эшафот на недельку, без нужды стоит. Уступил, всего по четыре с полтиной за помещение в вечер взял, и дело сделали, и «Аскольдову могилу» ставили.
– Эт-то на эш-шаф-фоте? – ломался Вязигин.
– На эшафоте…
– Странно…
– Ей-богу, брат Ханов, не брезгай балаганом… – советовал Костин.
– Па-слушайте, Ханов, я тоже советую; там, батенька мой, знаменитости играли, да-с…
– Я согласен, господа, как бы ни заработать честным трудом… но как попасть туда?
– А, пустяки… Я карточку дам Обиралову, содержателю балагана… Он мой… да… ну, я знаю