все так и покатятся со смеху.
Оба пацана тут же ко мне подошли. Который помладше — ему было лет шесть или семь, потому что другой выглядел примерно на десять, — вылупился на меня так, словно никогда ничего похожего не видел, а потом сказал:
— А почему он так одет?
Я не для того пришел, чтоб меня оскорбляли. Я и так отлично знал, что я не у себя дома. А тут еще второй вылупился на меня еще больше и спросил:
— Ты араб?
Черт меня побери, я никому не позволяю обзывать себя арабом. И к тому же упорствовать не имело смысла, я не ревновал и ничего такого, но это место явно не про меня, и потом, малышка уже при деле, тут ничего не попишешь. У меня вспухла какая-то фигня в горле, я ее сглотнул, а потом выскочил за дверь и задал деру.
Мы из разных курятников, чего уж там.
Я остановился у кино, но шел фильм, запрещенный для несовершеннолетних. Даже смешно становится, когда подумаешь о тех вещах, которые для несовершеннолетних запрещены, а после — обо всех других, на которые они имеют полное право.
Кассирша увидела, что я разглядываю фотографии в витрине, и заорала, чтобы я убирался, оберегая мою юность. Вот же паскуда. Мне уже обрыдли эти запрещения, я распахнул пальто, показал ей свою штуковину и драпанул, потому что для шуток времени не оставалось.
Я прошел по Монмартру, где один sex-shop налезает на другой, но они тоже охраняются, и потом, мне всякая дрянь ни к чему: если захочется возбудиться, я и так это сделаю. Sex-shop — это для стариков, которые уже не могут возбуждаться сами по себе.
В тот день, когда моя мать не сделала аборт, было совершено, я считаю, самое настоящее
Жизнь — она не для всех.
Больше по дороге домой я уже нигде не останавливался, у меня было теперь только одно желание: сесть рядом с мадам Розой, потому что мы с ней по крайней мере с одной и той же помойки.
Когда я пришел, то увидел перед домом санитарную машину и подумал: все, крышка, у меня никого больше нет, но это приехали не за мадам Розой, а за кем-то уже помершим. Я испытал такое облегчение, что разревелся бы, не будь я на четыре года старше. А я-то подумал было, что у меня никого не осталось. Тело принадлежало мосье Буаффе. Мосье Буаффа — это тот самый жилец, про которого я вам еще ничего не говорил, потому что про него и сказать было нечего, он редко показывался. У него приключилась какая- то ерунда в сердце, и мосье Заом-старший, который стоял на улице, сказал мне, что никто не заметил, как он умер, — он даже и почты никогда не получал. Я никогда еще так не радовался, что вижу его мертвым, — это я, конечно, не в обиду ему, а в пользу мадам Розы: значит, на этот раз умирать выпало не ей.
Я взбежал наверх, дверь была открыта, друзья мосье Валумбы ушли, но свет оставили, чтобы мадам Розу было виднее. Она расползлась своими телесами по всему креслу, и вы можете представить себе мою радость, когда я увидел, что по щекам у нее текут слезы, — ведь это доказывало, что она жива. Ее даже слегка сотрясало изнутри.
— Момо… Момо… Момо… — это все, что она в состоянии была из себя выдавить, но с меня и этого хватило.
Я подбежал к ней и обнял. Пахла она неважно, потому что не вставала и ходила под себя. Я обнял ее крепче: не хотел, чтобы она вообразила, будто мне противно.
— Момо… Момо…
— Да, мадам Роза, это я, на меня вы всегда можете рассчитывать.
— Момо… Я слышала… Они вызвали санитарную… Они сейчас придут…
— Это не за вами, мадам Роза, за мосье Буаффой, он уже умер.
— Мне страшно…
— Я знаю, мадам Роза. Значит, вы в самом деле живы.
— Санитарная…
Ей было тяжело говорить, потому что словам, чтобы выходить наружу, тоже нужны мышцы, а у нее все мышцы донельзя износились.
— Это не за вами. Про вас они и знать не знают, что вы здесь, клянусь вам в этом Пророком.
— Они сейчас придут, Момо…
— Не сейчас, мадам Роза. На вас еще не донесли. Вы вполне живы, ведь ходить под себя могут только живые.
Она, похоже, немного успокоилась. Я смотрел ей в глаза, чтобы не видеть остального. Вы не поверите, но глаза у этой старой еврейки были неописуемой красоты. Это как ковры мосье Хамиля, про которые он говорил: «Тут у меня ковры неописуемой красоты». Мосье Хамиль считает, что на свете нет ничего прекрасней, чем хороший ковер, потому что сам Аллах на нем восседает. По-моему, это еще не довод, ведь раз Аллах над нами, то он восседает над огромной кучей дерьма.
— А ведь и правда воняет.
— Значит, внутри у вас все работает как надо.
—
—
— Я рада, что умру, Момо.
— Мы все рады за вас, мадам Роза. У вас здесь одни только друзья. Все желают вам добра.
— Нельзя позволить им отвезти меня в больницу, Момо. Ни в коем случае нельзя.
— Можете быть спокойны, мадам Роза.
— Они в своей больнице насильно заставят меня жить, Момо. У них на это есть законы. Это настоящий Нюрнберг. Впрочем, откуда тебе про него знать, ты слишком мал.
— Я никогда не был слишком мал ни для чего, мадам Роза.
— Доктор Кац донесет на меня в больницу, и они приедут за мной.
Я не ответил. Раз уж даже евреи начали доносить друг на дружку, то соваться в это нечего. Мне-то на евреев плевать, они такие же люди, как все.
— В больнице они меня не избавят.
Я молчал. И держал ее за руку. Хоть в этом не врал.
— Сколько времени они заставили его мучиться, того чемпиона мира из Америки, Момо?
Я прикинулся идиотом.
— Какого еще чемпиона?
— Из Америки. Я слышала, ты рассказывал о нем мосье Валумбе.
Вот же хреновина.
— Мадам Роза, у них в Америке все мировые рекорды, они великие спортсмены. Во Франции, в марсельском «Олимпике» [16], одни иностранцы. Там есть даже бразильцы и не знаю еще кто. Вас они не возьмут. В больницу то есть.
— Ты клянешься мне?
— Пока я здесь, мадам Роза, больница шиш вас получит.
Она почти улыбнулась. Между нами говоря, краше она от этого не становилась, скорее наоборот, потому что это подчеркивало все остальное вокруг. Чего ей особенно не хватало, так это волос. В ту пору на голове у нее оставалось не больше трех десятков волосин.
— Мадам Роза, почему вы мне врали?
Она, похоже, искренне удивилась.
— Я? Я тебе врала?
— Почему вы говорили, что мне десять лет, когда на самом деле четырнадцать?
Вы не поверите, но она слегка покраснела.
— Я боялась, что ты меня покинешь, Момо, поэтому сделала тебя чуточку меньше. Ты всегда был для меня маленьким мужчиной. Никого другого я никогда по-настоящему не любила. И вот я считала года и