нанесла свой удар так внезапно, что захватила его врасплох. Нет, она, видно, никогда его не простит!
Весь день он провел на ногах – то бродил по улицам, то мерил шагами свою комнату, то шатался по лесу, но он нигде не находил себе места, не знал ни минуты покоя. Он шагал с низко опущенной головой и с широко открытыми, но ничего не видящими глазами.
Следующий день он провел точно так же. Это было воскресенье, и с хуторов понаехала масса народу, чтобы побывать на базаре и посмотреть живые картины, которые показывали в последний раз. Нагель снова получил приглашение выступить в концерте, сыграть хотя бы один номер; на этот раз просить его пришел другой член распорядительного комитета, консул Андерсен, отец Фредерики. Но Нагель снова ответил отказом.
В течение четырех дней Нагель ходил как помешанный, он был в каком-то странном состоянии, он словно отсутствовал, весь во власти одной мысли, одного чувства. Каждый день он наведывался к домику Марты, чтобы посмотреть, не вернулась ли она. Куда она уехала? Но даже если бы ему и удалось ее найти, что изменилось бы? Для него ничто уже не могло измениться!
Однажды вечером он чуть было не столкнулся с Дагни. Она выходила из лавки и оказалась так близко от него, что едва не задела его локтем. Ее губы дрогнули, словно она хотела заговорить с ним, но вдруг она вся залилась краской и так ничего и не сказала. Он почему-то не сразу узнал ее, от растерянности даже остановился на мгновенье и посмотрел на нее, но потом резко отвернулся и пошел прочь. Она шла за ним, он слышал, что она все ускоряет и ускоряет шаг; ему казалось, что она старается его догнать, и он тоже прибавил ходу, чтобы уйти, чтобы спрятаться от нее. Он боялся ее, она наверняка принесет ему еще какое-нибудь несчастье! Наконец он добрался до гостиницы, вбежал в холл и, охваченный настоящей паникой, стремглав кинулся вверх по лестнице к себе в комнату. Слава богу, он спасен!
Это было 14 июля, во вторник…
На следующее утро он принял, казалось, решение действовать. За эти дни он внешне сильно изменился, лицо его стало землисто-бледным и как бы застыло в неподвижности, а глаза остекленели, утратили выражение. И все чаще случалось ему долго бродить по улицам, прежде чем он замечал, что кепку свою он опять оставил в гостинице. В этих случаях он всякий раз говорил себе, что так продолжаться не может, что надо этому положить конец; и, говоря это, он до боли сжимал кулаки.
Встав в среду утром с постели, он первым делом вынул из кармана жилета пузырек с ядом и принялся его изучать; взболтнул его, понюхал и снова спрятал. Пока он одевался, он по старой привычке отдался нескончаемому и бессвязному потоку мыслей, которые постоянно его терзали и не давали отдыха его усталой голове. Его мозг работал с невероятной, с безумной быстротой. Он был так возбужден и в таком отчаянии, что с трудом сдерживал слезы, бесчисленные тревоги одолевали его.
Да, слава богу, у него есть этот пузырек! Жидкость прозрачна, как вода, и пахнет миндалем. Скоро ей найдется применение, очень скоро, раз нет другого выхода. Значит, пришел конец. Ну что ж, можно и так. А он-то мечтал, прекраснодушно мечтал совершить нечто значительное на земле. Нечто такое, от чего нынешние людоеды содрогнулись бы и осенили себя крестным знамением, – но ничего не вышло, не удалось… Почему же ему не использовать эту жидкость по назначению? Остается лишь одно – выпить ее со спокойным лицом. Да, да, и он это сделает, когда придет срок, когда пробьет его час.
И Дагни победит…
Какая невероятная сила в этой девушке, такой, казалось бы, обыкновенной, с длинной косой и таким спокойным сердцем! Теперь он понимает этого несчастного, который не захотел жить без нее, того, что писал про сталь и про последнее «нет»; его поступок уже не вызывает у него удивления, Карлсен нашел выход, а что, собственно, ему оставалось делать?.. Как вспыхнут ее темно-синие глаза, когда она узнает, что и он отправился по тому же пути. Но я люблю тебя, люблю тебя за твою злость, люблю не только за хорошее, но и за дурное. Ты измучила меня своей снисходительностью – и как ты только миришься с тем, что у меня не один, а два глаза? Тебе следовало бы отнять у меня второй глаз, а лучше – оба. Как ты только терпишь, что я свободно хожу по улицам и что у меня есть крыша над головой? Ты оторвала от меня Марту, но я все равно люблю тебя, и ты знаешь, что я все равно тебя люблю. И смеешься над этим. А я люблю тебя и за то, что ты смеешься над этим. Можешь ли ты требовать большего? Неужто этого мало? Твои тонкие белые руки, твой голос, твои светлые волосы, твой ум, душу твою я люблю больше всего на свете, не могу перестать любить, и нет мне спасенья. Господи, помоги мне! Как тебе хотелось бы еще больше унизить меня, выставить на посмешище, но что с того, Дагни, раз я все равно тебя люблю. Мне это безразлично, по мне – поступай, как тебе заблагорассудится, для меня ты всегда будешь такой же прекрасной и достойной любви, я с радостью признаюсь в этом. Я тебя чем-то разочаровал, ты считаешь меня жалким и плохим, думаешь, что я способен на любую низость. Ты заподозрила меня в том, что я готов пойти на хитрость, лишь бы казаться повыше ростом. Ну и что ж? Раз ты так говоришь, значит, так оно и есть, и я откроюсь тебе: во мне все дрожит и ликует, когда ты это говоришь. Даже когда ты смотришь на меня с презрением или, повернувшись ко мне спиной, не удостаиваешь меня ответом, или пытаешься догнать меня на улице, чтобы унизить меня, – даже тогда мое сердце переполнено любовью к тебе. Пойми меня, я сейчас не обманываю ни тебя, ни себя, но даже если ты опять будешь смеяться, мне все равно, мое чувство от этого не изменится. Если мне случилось бы найти когда-нибудь брильянт, я назвал бы его Дагни, потому что одно твое имя обжигает меня радостью. Я дошел до того, что хотел бы все время слышать твое имя, хотел бы, чтобы его называли все люди, и все звери, и все горы, и все звезды, чтобы я был глух ко всему остальному и только твое имя звучало бы в моих ушах, как непрекращающаяся музыка, денно и нощно, всю мою жизнь. Я хотел бы в твою честь ввести новую клятву, клятву для всех народов земного шара – только чтобы прославить тебя. И если бы я согрешил этим против господа и господь предостерег бы меня, я ответил бы: считай мне этот грех, я заплачу за него своей душой, когда придет время, когда пробьет мой час…
Как странно все получается! Я вдруг остановился на своем пути, но ведь я все тот же, исполнен силы, живой. Мне открыты все те же возможности, я могу свершать те же поступки, что и раньше; так почему же я вдруг остановился на своем пути, почему все возможности стали вдруг невозможными? Неужели я сам в этом виноват? Я не знаю, в чем моя вина; я владею всеми своими чувствами, у меня нет дурных привычек, я не подвержен ни одному пороку, и я не кидаюсь слепо навстречу опасности. Я думаю, как прежде, чувствую, как прежде, владею собой, как прежде, да и людей оцениваю, как прежде. Я иду к Марте, я знаю, что в ней – мое спасение, она – мой добрый гений, мой ангел-хранитель. Она боится, она исполнена страха, но в конце концов она уже хочет того же, что и я, она дает свое согласие. Хорошо. Я мечтаю о мирной, счастливой жизни. Мы удаляемся в глушь, живем в полном уединении, в хижине на берегу ручья, мы гуляем по лесу, она – в коротком платье, я в башмаках с пряжками – все точь-в-точь так, как того требует ее доброе чувствительное сердце. Почему же нет? Магомет пришел к горе! И Марта со мной, она наполняет мои дни чистотой, а ночи – покоем, и господь бог на небе благословляет наш союз. Но вот свет вмешивается в нашу жизнь, свет возмущен, свет считает, что это сущее безумие. Свет утверждает, что ни один благоразумный мужчина и ни одна благоразумная женщина не поступили бы так, а значит, поступать так – безумие. И я стою один, один против всех, и топаю ногой, и кричу, что нет, это благоразумно! Что знает свет? Ничего. Люди привыкают к чему-то новому, принимают и признают его только после того, как это новое признал какой-нибудь учитель; все на свете лишь предположение, даже такие понятия, как время, пространство, движение, материя тоже лишь предположение. Люди нечего не знают точно, они лишь предполагают…
На мгновенье Нагель рукой заслонил глаза и несколько раз помотал головой, словно перед ним все ходуном пошло. Он стоял посреди комнаты.
О чем же это я думал?.. Хорошо, она боится меня; но ведь мы все же договорились. И я сердцем чувствую, что всегда делал бы ей только добро. Я хочу порвать со светом, я отсылаю ему кольцо обратно; я блуждал, как глупец, среди других глупцов, делал глупости, даже играл на скрипке, и толпа кричала мне «хорошо рычишь, лев!». Меня тошнит при воспоминании о моем бесконечно пошлом триумфе, когда людоеды мне аплодировали. Я не желаю больше конкурировать с телеграфистом из Кабелвога, я ухожу в мирную долину, превращаюсь в мирного обитателя леса, я молюсь своему богу, распеваю веселые песни, становлюсь суеверным. Бреюсь только в часы прилива и засеваю свое поле в зависимости от крика тех или иных птиц. А когда я устаю от работы, жена выходит из хижины и, стоя в дверях, ласково мне улыбается и кивком подзывает меня, и я благословляю ее и благодарю за эту ласковую улыбку… Марта, ты ведь